ЯЗЫКИ УМИРАЮТ, ВЫЖИВАЮТ, ТРАНСФОРМИРУЮТСЯ

 
15.03.2017
 
Университет
 
Николай Вахтин
 
Лекции в Москве

ПОЛИТ.РУ: 15 марта 2017.

Автор текста: Максим Руссо.
Фото: Наташа Четверикова

Николай Борисович Вахтин: Языки умирают, выживают, трансформируются

14 марта в проекте «Публичные лекции Полит.ру» выступил член-корреспондент РАН, профессор Европейского университета в Санкт-Петербурге Николай Вахтин. Тема его лекции “Исчезают ли исчезающие языки? Социолингвистика «языкового сдвига»”.

Исчезновение некоторых языков лингвисты отмечали довольно давно, но долгое время эта проблема не находилась в центре их внимания. В 1948 году Моррис Сводеш опубликовал статью «Социологические заметки о языках, выходящих из употребления», где проанализировал восемь случаев исчезновения языков, тасманийского, корнского и шести языков индейцев США: йахи, могикан, читимака, начиз, катавба и машпи. Но эта работа Сводеша не вызвала особого интереса. Хотя ряд лингвистов описывал языки малочисленных и бесписьменных народов как до Второй мировой войны, так и после, но, осознавая высокую вероятность исчезновения их традиционных культур, исследователь, как правило, не предполагали риска скорого исчезновения их языков. В 1970-е годы о том, что небольшие этнические группы утрачивают свои языки и переходят на более распространенные в их регионе, стали говорить чаще. В 1973 году вышла работа Нэнси Дориан «Грамматические изменения в умирающем диалекте», а в 1977 году была опубликована книга «Смерть языка» (Language Death).

Но коренным образом ситуация изменилась только в начале 1990-х годов. Факт постепенного исчезновения многих языков был широко признан, и документирование исчезающих стало считаться одной из главных задач лингвистов. В связи с происходящими по всему миру процессами исчезновения языков раздавались тревожные предупреждения. Один из ведущих специалистов по этой проблеме Майкл Краусс писал в 1992 году: «Следует серьезно пересмотреть наши приоритеты, иначе лингвистика войдет в историю как единственная наука, проморгавшая исчезновение 90% того объекта, который она призвана изучать».

По прогнозам Краусса, сделанным в начале 1990-х из более шести тысяч языков мира через сто лет должно сохраниться лишь около шестисот. Нынешние оценки более оптимистичны, но все равно примерно 30 – 35% языков считаются находящимися под угрозой.

Процесс смены основного языка коллективом говорящих называют языковым сдвигом.

Для него характерно изменение функций первоначального языка и нового языка с изменением поколений. Если отцы в качестве основного используют старый язык и лишь немного осваивают новый, то их дети на старом языке говорят уже хуже и чаще используют новый язык, а для внуков новый язык уже оказывается основным, они выучивают его с рождения, свободно владеют, а старый язык почти или вовсе не знают.

Хорошо известны факторы, которые могут вызвать языковой сдвиг. Это колониальный или военный захват территории, при котором языком власти оказывается язык другого этноса. Или же, напротив, переселение небольшого языкового коллектива в регион, где говорят на другом языке. Также этому способствуют индустриализация, урбанизация, любые экономические изменения, затрагивающие традиционную культуру, введение школьного образование, распространение телевидения и так далее. Главными условиями языкового сдвига всегда оказываются наличия контакта языков (то есть людей, которые в той или иной степени владеют обоими языками) и неравенство престижа этих двух языков.

Исчезающий язык часто самими его носителями воспринимается как ненужный, непрестижный, а новый, доминирующий язык связывается с более высоким социальным статусом, с возможность получить хорошую работу, с высоким уровнем цивилизации и культуры. Поэтому родители могут считать ненужным учить детей этническому языку и говорят с ними только на доминирующем языке (английском, испанском, русском и т. д.). Добровольный выбор перехода на новый язык часто сочетается с большими или меньшими элементами принуждения со стороны государства.

Принуждение может осуществляться через школу, где детей за разговоры на своем этническом языке дразнят одноклассники или наказывают учителя. Кенийский писатель, носитель языка гикуйю, вспоминал о своем детстве: «Нарушитель [запрета говорить на других языках, кроме английского] подвергался телесному наказанию – от трех до пяти ударов палкой по голым ягодицамили его заставляли носить на шее металлическую бляху с надписью “Я дурак”».

В конце 1950-х – 1960-х годах удивительным образом в разных частях мира государства вели схожую политику в отношении языковых меньшинств. У этих народов в принудительном порядке изымали из семей детей и отправляли их учиться в интернаты, где обучение шло на доминирующем языке. В результате подросшие дети не только не владели языком своего народа, но и утрачивали связь с его культурой и часто уже не могли вернуться к традиционному образу жизни. Так происходило в СССР на Крайнем Севере, где с помощью военных вертолетов отслеживали детей, которых родители пытались спрятать на дальних стойбищах. В Австралии до 1970-х годов по распоряжению правительства тысячи детей из семей коренных народов насильственно отбирались у родителей и воспитывались в интернатах или приемных семьях белых австралийцев. Они вошли в австралийскую историю как «Украденные поколения» (Stolen generations), кратко об этом мы рассказывали в особом очерке. Подобные события были и на Аляске, и в Бразилии.

Однако следует учесть, что предсказать языковой сдвиг оказывается невозможно. Иногда все факторы, ему способствующие, в наличии, но исчезновения языка не происходит. Люди продолжают говорить дома на своем этническом языке, а в других сферах применять доминирующий язык, и так делает поколение за поколением. Причем есть языки, которые удивительным образом в течение столетий опровергают прогнозы о своем скором исчезновении.

Николай Вахтин привел впечатляющие примеры из истории языков Сибири. Уже первые исследователи, отправлявшиеся туда в XIX веке, считали, что будут изучать языки «вымирающих инородцев». Академик Шангрен в 1845 году инструктировал Матиаса Кастрена перед поездкой в Западную Сибирь, что тот должен «все народы... на пространстве между Енисеем... и Обью... точно исследовать в этнографическом и лингвистическом отношении», потому что «не должно упускать время, чтобы ныне спасти об них сколько можно сведений».

В 1860-е годы Г. Майдель писал о юкагирах, живших в бассейне рек Большой и Малый Анюй: «...Теперь там живет всего несколько семей, которые, впрочем, уже совершенно забыли свою речь и приняли как язык, так и образ жизни русских». Спустя сорок лет этнограф Владимир Иохельсон писал о юкагирах тех же мест: «Через несколько десятков лет юкагирский язык может исчезнуть, а само племя прекратит существование» (1900).

В конце 1980-х исследовавшая юкагиров Е. Маслова пишет о том, что юкагиры старшей возрастной группы владеют юкагирским, а также русским и иногда якутским, а для более молодых русский или якутский языки выходят на первое место. То есть прошло 120 лет после записи Майделя, а ситуация остается примерно одинаковой: на юкагирском языке говорит старшее поколение, молодые знают его плохо, исследователи ожидают скорого исчезновения языка. Но исчезновения не происходит. Подобные наблюдения делались исследователями языков коренных народов и в других местах: Австралии, Африки, Северной и Южной Америке.

Чем же объясняется неожиданное сохранение языков? Во многих случаях пессимистическая оценка языкового будущего оказывается основанной не на реальной ситуации, а на ожиданиях исследователя. Этому способствуют некоторые особенности функционирования языка в традиционном обществе при двуязычии. Старшее поколение обычно выступает как носитель традиционной культуры, в том числе и хранитель этнического языка. Представители среднего поколения могут даже говорить, что они вовсе «забыли свой язык», но проходит несколько лет, они сами достигают определенного возраста и начинают выполнять функцию носителя традиции. И тут оказывается, что они вполне сносно владеют своим этническим языком.

Более того, часто в культуре ожидается, что люди молодого и среднего возраста не будут говорить на этническом языке. Им как бы «положено его не знать». Сами они могут воздерживаться от общения на нем, поскольку владеют языком хуже, чем их родители, и стесняются этого, особенно в присутствии старшего поколения. Но когда старшее поколение уходит, они оказывают лучшими знатоки своего языка.

Поэтому у многих народов исследователи видят одну и ту же картину. Старики говорят на этническом языке (и передают его детям, когда общаются с ними). Молодое поколение на нем не говорит, и принято считать, что знает его плохо или вовсе не знает. А через тридцать лет ситуация все та же, но в роли стариков выступает уже бывшее молодое поколение.

При такой жизни «исчезающего» языка в нем неизбежно возникают изменения под влиянием доминирующего языка. Могут утратиться какие-то фонемы, свойственные только этому языку и «сложные» с точки зрения доминирующего языка. Говорящие начинают выбирать в своем этническом языке преимущественно те конструкции, какие есть и в доминирующем. Например, если в языке один и тот же смысл можно передать тремя выражениями: «У меня есть много детей», «Я имею много детей» и «Я многодетный», а в доминирующем языке для этого используется только конструкция с глаголом «иметь», то и на первом языке люди начнут говорить только «Я имею много детей», а два остальных способа могут забыться.

В результате языки меняются иногда довольно значительно. В 1972 году Роберт Диксон опубликовал описание австралийского языка дьирбал, а в 1980-х его аспирантка Аннет Шмидт исследовала тот же народ и обнаружила, что молодое поколение говорит на языке, которые по многим признака отличается от традиционного языка дьирбал. Она дала ему название Young people’s Dyirbal. В другом австралийском языке – тиви – выделяют целых три подобных варианта, использовавшихся разными поколениями. Но следует помнить, что разными языками дьирбал и «дьирбал молодежи» будут для лингвиста, а для самих носителей традиции это один и тот же язык, «язык наших предков».

 

Стенограмма выступления:

Мы публикуем стенограмму и видеозапись лекции, с которой выступил член-корреспондент РАН, профессор Европейского университета в Санкт-Петербурге Николай Вахтин. Беседа на тему «Исчезают ли исчезающие языки? Социолингвистика «языкового сдвига» состоялась 14 марта в Библиотеке-читальне имени И.С. Тургенева в рамках цикла проекта «Публичные лекции “Полит.ру”», организованного совместно с Европейским университетом в Санкт-Петербурге.

Б. Долгин: Добрый вечер, уважаемые коллеги. В рамках «Публичные лекции «Полит.ру»» мы продолжаем наш большой «подцикл» совместно с Европейским университетом в Санкт-Петербурге. Этот университет славится своими разными направлениями в исследованиях, экспертизе. Сегодня наш гость – Николай Борисович Вахтин, известный социолингвист, член-корреспондент Российской академии наук, профессор Европейского университета, в какие-то моменты он был ректором этого университета.

Мы будем говорить о том, действительно ли исчезают языки, в каком смысле они исчезают, есть ли основания для какой-то паники и какие в действительности идут процессы. Регламент наш традиционный: сначала – лекционная часть, затем – время вопросов. И просьба отключить звук на мобильных устройствах. Пожалуйста, Николай Борисович.

Н. Вахтин: Спасибо большое. Мне очень приятно здесь выступать, особенно после Утехина и, кажется, перед Ломакиным. Получается, что градус междисциплинарности этой программы становится все выше. Мы все трое будем говорить об абсолютно разных вещах. Если Утехин рассказывал про роботов, а Ломакин будет рассказывать про блокаду Ленинграда, то я попробую ответить на тот вопрос, который вы видите на экране: «Исчезают ли исчезающие языки?»

Примерно четверть века назад – в начале 90-х годов – лингвисты обратили внимание на то, что по всему миру идут сходные процессы: речь идет прежде всего о том, что небольшие народы, небольшие группы, которые прежде говорили на своих собственных языках, иногда лучше или хуже описанных, но очень часто бесписьменных, постепенно утрачивают свои языки и переходят на более крупные языки – английский, испанский, русский. Это явление получило название «языковой сдвиг» (language shift). Я в этой лекции буду опираться на старые работы, в основном, свои. Это книга 2001 года и наш с Евгением Анатольевичем Головко учебник по социолингвистике. Но материал, который я буду приводить, взят, конечно, не только из этих книг. Сайт www.sil.org – это сайт летнего лингвистического института, там можно найти литературу о языковом сдвиге.

Работы на эту тему были и до 90-х годов, но это были скорее изолированные публикации. Самой первой, насколько я знаю, была статья в американском лингвистическом журнале 1948 года, где довольно известный американский лингвист Моррис Сводеш опубликовал семь или восемь коротких очерков о языках, которые исчезают. Эта идея была внове, до него никому не приходило в голову, что языки могут исчезнуть. Затем появились социологические заметки о языках, выходящих из употребления – русский перевод был опубликован в 2001 году. Книга «Грамматические изменения в умирающем диалекте» Нэнси Дориан – это 1973 год. В 1977 году вышел сборник «Языковая смерть», в общем, вы видите, что еще до 90-х годов эта проблема была затронута. Уже в этих публикациях мы обнаруживаем довольно эмоциональные высказывания вроде того, которое выделено красным на экране: «Мы наблюдаем драму умирающих языков по всему миру».

Всерьез к этой проблеме стали относиться тогда, когда за дело взялись американцы. Просто мировая наука так устроена, что потенциал американской науки – и финансовый, и человеческий, и всякий иной – превосходит, пожалуй, все остальные страны, вместе взятые. Поэтому, когда за эту проблему взялись американцы, она стала мировой проблемой.

Отправной точкой, с которой все началось при обсуждении этого вопроса, стал симпозиум по этим умирающим языкам, который был проведен в 1991 году американским лингвистическим обществом. На XV Международном конгрессе лингвистов в Квебеке была секция по этой проблеме, и по результатам этих двух форумов был опубликован целый специальный выпуск журнала «Язык» 1992 года и книга под редакцией Уленбека.

Для лингвистики это был серьезный поворот. До этого значительные лингвистические силы были брошены либо на то, что называется формальное исследование языка, то есть попытки создать какую-то формальную модель, формальную теорию, либо на историю языка, либо занимались грамматикой письменных европейских языков: французского, немецкого, английского, испанского, русского и так далее. На описание малых языков, не имеющих письменности, на которых люди говорят по всему миру – по приблизительным подсчетам, их около 6,5 тысяч – обращали очень мало внимания. Сейчас можно сказать, что поворот к изучению неизвестных языков, к изучению уходящих из употребления языков, пропадающих и умирающих, более-менее произошел.

 

Основные силы лингвистов сейчас брошены на описание языков, которые находятся на грани исчезновения. Но в 90-е годы это было новостью, и лингвистов приходилось убеждать при помощи довольно резких высказываний. Одно из них приведено на экране, американский ученый Майкл Краусс предупреждал сообщество лингвистов в 1992 году: «Следует серьезно пересмотреть наши приоритеты, иначе лингвистика войдет в историю как единственная наука, проморгавшая исчезновение 90% того объекта, который она призвана изучать». Довольно хлесткая цитата.

Понятно, что в ситуации, когда значительная часть языков мира была тем же самым Крауссом объявлена находящимися под угрозой, в этой ситуации заниматься современной системой времен во французском языке было немного странно. Французский язык никуда не денется, мы успеем выяснить его систему времен, он письменный, хорошо зафиксирован и прекрасно описан. А вот эти языки могут и пропасть. После первых двух публикаций 1992-го года пошел шквал публикаций, которые касались этой темы. Я привел здесь только две цитаты – западную и российскую. Одна из книги 1991 года, другая из книги 1994 года. Если бы я хотел, то мог бы в течение полутора часов зачитывать вам одну за другой цитаты о том, как все плохо с языками.

Первая цитата: «Исчезновение языков – процесс, происходящий повсеместно в мире, богатое разнообразие существовавших языков, которое должно было существовать в прошлом, стремительно уменьшается». И российская цитата о языках меньшинств Российской Федерации, которые находятся в зоне этнического бедствия и поэтому должны стать объектом этно-лингвоэкологии как приоритетного и неотложного направления государственной и научной деятельности. То есть, суммируем: в начале 90-х годов лингвисты обратили внимание на то, что с языками происходит что-то странное, чего, по их мнению, раньше не было.

Насколько широко это распространено и каковы прогнозы? По широте распространения – очень широко. Процессы идут по всему миру, со всеми языками, не зависимо от их родственных или типологических характеристик. Прогнозы того же Краусса очень пессимистичны. Он писал в 1992 году, что если темпы исчезновения языков сохранятся, то через 100 лет из примерно 6,5 тысяч языков на Земле останется около 600, то есть, примерно 10%, а 90% языков мира пропадут безвозвратно. С тех пор эти цифры были уточнены, и сейчас общее мнение состоит в том, что такой катастрофы не происходит, не 90%, но процентов 30-35% языков находятся в угрожающем состоянии.

Что такое исчезновение языка? Язык пропадает, когда люди перестают на нем говорить. Если этот язык при этом был еще и бесписьменным, то есть, существовал только в устной форме, от него не остается никаких следов, и тогда мы можем сказать, что язык исчез. Это не значит, что люди замолкают и перестают разговаривать, они просто переходят на какой-то другой язык. Для того, чтобы это произошло, какой-то период эта группа должна говорить на двух языках. Не может такого быть, чтобы люди сначала забыли один язык, а потом выучили другой. Тогда в «паузе» они оказываются немыми, а этого быть не может. Значит, должен быть какой-то более или менее длительный период, когда эта группа будет двуязычной. Об этом и поговорим.

Почему это происходит, что заставляет людей отказаться от одного языка и перейти на другой? Для удобства я буду называть языки известными из биологии терминами – доминантный и рецессивный языки. Это не более, чем метафора, но это удобно: что такое доминантный язык, всем понятно, он доминирующий, а рецессивный язык – это его антипод.

Какие факторы существуют, которые создают ситуацию, в которой может начаться этот сдвиг. Список этих факторов примерно такой: это происходит в результате колониального или военного захвата территории. Картинка – знаменитое «Покорение Сибири» Сурикова. То есть на некоторую территорию, населенную какими-то племенами, приходят более сильные завоеватели и поселяются. Местное население оказывается в ситуации, когда они должны выучить язык этих пришельцев, и в этой ситуации они могут перейти на этот язык окончательно. Либо миграция: небольшая группа переместилась на другую территорию, оказавшись в окружении другого языка, и стала двуязычной, а потом она может отказаться от собственного языка. Демографическое давление: в каком-то месте без всякого захвата начинает расти количество людей, говорящих на другом языке. Так было, например, на севере Сибири в 50-60-е годы, когда началось промышленное развитие Севера, и туда поехало большое количество людей, говорящих по-русски. Соответственно, люди, говорящие на других языках, оказались в иноязычном окружении. Урбанизация, индустриализация и другие экономические изменения, когда вдруг появляются города, появляется промышленность, привлекательные рабочие места, и люди из окрестных сел, где они говорили на непонятно каком языке, переезжают в город и начинают разговаривать на языке новой промышленности. Введение школьного преподавания, введение письменности, появление телевидения – масса ситуаций возникает, когда группа может оказаться в ситуации, когда она теоретически может перейти на чужой язык.

Все эти факторы создают условия для того, чтобы языковой сдвиг стал возможным, но не делают этот сдвиг неизбежным. Чтобы этот сдвиг начался, должно быть выполнено два условия. Первое – языковой контакт, второе – ситуация «престижного неравенства языков». Что это такое? Прежде всего, надеюсь, что все присутствующие понимают, где именно происходит языковой контакт. Где та точка, в которой происходит контакт между языками? Это не точка на карте или плане города. Языковой контакт происходит исключительно в голове человека. Именно там сосуществуют два языка, которые начинают влиять друг на друга, и один из них постепенно может вытеснить другой. А может и не вытеснить, человек может на всю жизнь остаться двуязычным и передать это своим детям и внукам.

Для того, чтобы сдвиг все-таки пошел, эти два языка должны быть не равны по престижности. Один должен быть выгодным, престижным, богатым, с большой литературой, экономически выгодный и нужный. А второй должен быть простой, как говорил один житель деревни, где живут мариупольские греки: «Наш греческий язык – он только до асфальта, а после асфальта – уже русский язык». Вот когда возникает ситуация, что без знания доминантного языка я не могу получить хорошую работу, не могу получить образование, не могу сделать никакую карьеру – в этой ситуации возникает «неравенство престижа». И в этой ситуации может начаться сдвиг.

Контакт двух языков создает некоторый период двуязычия. Он может быть длинным, может быть покороче, может быть совсем коротким, на протяжении одного поколения. И отсюда темпы этого сдвига могут быть медленные – это сотни лет, именно так происходил сдвиг кельтских языков в Англии, в течение столетий уступавших место английскому, и все-таки уступивших. Это могут быть средние темпы – три-четыре поколения, когда прабабушки стали двуязычными, а уже их правнуки переключились на доминантный язык. И это может быть тем, что называется «катастрофические темпы сдвига», когда родители говорят на одном языке, дети говорят на двух языках, а внуки говорят уже только на доминантном, едва понимая язык бабушек. Вот это называется «катастрофический сдвиг».

Приведу примеры таких сдвигов. Вот пример того, как сообщество «само решает», что старый рецессивный язык ему не нужен. Речь идет о Мексике. Языковой сдвиг с языка тектитеко на испанский. Когда исследователи начали наблюдение в этом регионе, они обнаружили такие истории, например: одна из местных женщин рассказывала, как муж ругал ее, если она говорила с детьми на тектитеко. Он считал, что так дети ничего не добьются, и люди будут над ними смеяться, если они не будут говорить по-испански. Школьные учителя в этом сообществе тоже смеялись над этим языком, говоря, что он устарел и никому не нужен, он хуже испанского. Сами носители довольно быстро поверили в то, что их язык не годится для полноценной коммуникации. Пожилые люди, пытавшиеся говорить на этом языке с внуками, сталкивались с насмешками и перестали на нем говорить, молодежь стала говорить по-испански, уходила в город и получала там лучшую работу, благодаря испанскому. Это дополнительно формировало низкий социальный престиж языка тектитеко. Ситуация, когда люди сами реши не говорить на традиционном языке, а говорить по-испански.

Пример Аляски, когда языковая политика государства, реализуемая через школу, подталкивает сообщество к отказу от языка. Это 60-е годы, сдвиг с одного из местных языков на английский. Речь идет о маленьком поселке, где есть только начальная школа. Все дети, которые заканчивают ее, должны переезжать в интернат соседнего, более крупного поселения. Либо они ездят в эту школу каждое утро 50-60 километров на автобусе, либо живут в интернате. Для большинства учеников этот переезд в интернат был очень травматичен. Сверстники и учителя потешались над ними из-за того, что дети говорили на непонятном языке, были какими-то смуглыми, странными, азиатского вида. Повторяю, речь идет об Америке 60-х годов. И вот интервью с одним из тех детей в 90-е годы, эта женщина была уже взрослой: «Над нами постоянно потешались из-за того, что мы говорим на своем языке, или просто из-за того, что мы – местные. Мы были молодыми и не умели за себя постоять, и нам приходилось глотать гнев и обиду. Мне много раз бывало стыдно, что я – местная, я не хотела быть местной. Потом мы выросли, многие из нас женились, появились дети. Мы не хотели, чтобы наши дети пережили то же, что пережили мы, когда нас обижали и наказывали за то, что мы говорим на родном языке. Хватит и того, что наши черты лица и цвет кожи всегда с нами». Вот такая цитата взрослой женщины, которая через 40 лет вспоминает свои чувства школьницы. Вы видите мотив этой женщины не учить своих детей своему родному языку – «Я не хочу, чтобы мои дети пережили то, что я пережила в детстве». Тоже в каком-то смысле добровольно человек отказывается от языка, но это уже немного другая добровольность.

Или еще один пример, совсем из другого региона. Я сознательно привожу примеры из разных регионов, чтобы вы поняли, что эта ситуация повсеместная. Кения – там мы обнаруживаем ровно тот же самый мотив насмешки, тот же самый мотив издевательств за использование родного языка, который оказывается довольно популярен. Цитата из книги кенийского писателя, который вспоминает свои школьные годы: «Английский язык стал языком моего формального образования. В Кении английский стал больше, чем языком. Он стал главным и единственным языком, и все прочие языки должны были почтительно склониться перед ним. Самое унизительное переживание – это быть застигнутым на территории школы, когда говоришь на кикуйю (это его родной язык). Нарушитель подвергался телесному наказанию: от трех до пяти ударов палкой по голым ягодицам или его заставляли носить на шее металлическую бляху с надписью: «Я дурак». Хорошие такие педагогические приемы в цивилизованной Кении! Речь опять идет о 60-х годах 20-го века. Естественно, что дети, прошедшие через этот печальный опыт, становясь взрослыми, стремились оградить своих детей от таких переживаний.

Итак, попав в ситуацию «языкового контакта» люди переходят от одноязычия к двуязычию. Если два языка оказываются не равны с точки зрения престижа (неважно, какого – культурного, социального или экономического), может начаться языковой сдвиг. Но проблема в том, что он может начаться, а может и не начаться. Беда в том, что мы не умеем его предсказывать. Часто бывает так, что вроде бы все факторы налицо: демографическое давление и «престижное неравенство» есть, и развитие промышленности, и экономическая выгода говорить на другом языке, и люди, конечно, выучивают этот другой, доминантный, язык, но почему-то не отказываются от своего собственного. По всем признакам общность должна перейти на другой язык, но не переходит, остается двуязычной.

Эти два разных процесса смешивают те, кто пишет об этом, и смешивают, на мой взгляд, необоснованно. Одно дело – факторы, которые регулируют распространение доминирующего языка. Эти факторы мы знаем. А вот для исчезновения более слабого языка вроде бы те же самые факторы, но почему-то они не всегда работают. Иногда кажется, что языку уже некуда деваться, он должен исчезать, а он не исчезает, люди продолжают на нем разговаривать.

До сих пор мы говорили о ситуации, когда выбор, на каком языке говорить, был более-менее свободным. Но существуют такие ситуации в мире, которые иначе, чем «грубым принуждением» назвать невозможно. Хочу подчеркнуть, что довольно трудно провести границу между свободным выбором и принуждением. Если школа изо дня в день и из года в год создает у людей ощущение, что их язык никому не нужен, он плохой и слабый – это свободный выбор или принуждение? Я не возьмусь однозначно определить. То же самое происходит, когда какой-то поселок решили закрыть, а людей из него перевезти в город. И сначала в этом поселке закрывают школу, потом – медицинский пункт, магазин, потом отключают электричество, и люди переезжают в город и оказываются в ситуации, когда их язык – это язык очень маленькой группы, а вокруг все говорят на доминирующем языке, и они переходят на него. Вот это выбор или принуждение? Довольно сложно провести границу.

Приведу два примера ситуаций, которые я считаю прямым принуждением, без всяких попыток изобразить хоть какую-то свободу выбора. Один пример – это наш Крайний Север, что называли Советским Севером в 50-60-х годах. Наблюдалась одна и та же картина: местные власти в принудительном порядке забирали детей из семей в интернаты, часто вопреки воле родителей. В этих интернатах учились дети из самых разных этнических групп, поэтому единственным общим языком у них был русский. И язык преподавания у них тоже был русским. Кругом них были люди, тоже говорившие по-русски. Когда я изучал на Крайнем Севере эти языки, слушал страшные рассказы о том, как маленького мальчика прятали в стойбище под шкурами, а его все-таки находили и насильно тащили в вертолет, чтобы вести в школу. Или как родители прятали детей в отдаленных стойбищах, а власти вызывали – ни много, ни мало! – военные вертолеты, и солдаты буквально охотились за детьми школьного возраста, которых нужно было увезти в школу. Насильно. Мне приходилось слушать печальные истории о том, как детей наказывали, если они говорили на родном языке в школе или где бы то ни было. Читал и слушал такие истории десятки раз. Очень многие дети уезжали из своего родного стойбища навсегда, во всех смыслах слова. Они уже не могли потом вернуться. Мало того, что они уже не владели языком, на котором говорили их родители, они не владели той культурой, которая нужна, чтобы выживать в этих условиях. Не просто выживать, а жить в свое удовольствие в кочевых условиях. Трудно сказать, что это – добровольный выбор. Это насилие чистой воды. Как любое насилие, оно объясняется наилучшими благими намерениями. Всегда хотели «как лучше».

Чтобы вы не подумали, что эта ситуация чем-то специфична для СССР – ровно те же самые истории приходилось слышать, записывать и читать и на Аляске, и в Австралии, и так далее. Вот вам австралийский пример. Политика была та же самая в отношении аборигенного населения Австралии. Насильно увозили детей в грузовиках, я видел эти фотографии – страшное впечатление, потому что это такие большие открытые грузовики, у которых в кузове стоит сваренная из толстенных прутьев клетка. Сзади – дверца, она запирается на огромный амбарный замок. И в эти клетки набивали детей, запирали и везли их «к светлому будущему». В школе, естественно, их учили английскому языку, а аборигенные языки были категорически запрещены. Единственное отличие этой истории от нашей отечественной в том, что у нас забирали всех детей без разбору, а в Австралии пошли по совсем чудовищному пути, на мой взгляд: они забирали только полукровок. То есть, только детей, у которых один из родителей был белым, а второй – из австралийских аборигенов. Это поколение в австралийской научной публицистической литературе называется «украденным поколением» (stolen generation). Так обозначают тех детей, которые были насильно увезены из своих родных поселков в интернаты. То же самое происходило на Аляске. И что интересно, все эти события происходили примерно в одно и то же время.

Я не могу этого объяснить. Независимо от социальной, политической и экономической системы в США, в СССР, в Бразилии, в Австралии происходили ровно одни и те же события в 60-е годы 20-го века. Почему – не знаю. Вот такое странное время.

Такие ситуации, конечно, редки, они происходят не везде. Обычно ситуации прямого насилия не длятся долго. Больше 10 лет не длятся, примеров таких нет, потом власти все же спохватываются, что они делают что-то не то, или начинаются протесты местного населения.

Но языки умирают и без прямого насилия. В результате добровольного, так сказать, выбора их носителя. Такая небольшая схема: как происходит языковой сдвиг. Для того, чтобы произошел языковой сдвиг, должно произойти расслоение общности на поколения. Для каждого поколения имеется свой языковой выбор. Для старшего поколения прежний, «рецессивный» язык – родной, они говорят на нем в основном, а новым – «доминантным» – языком владеют очень слабо. Для младшего поколения родным языком уже является «доминантный», а своим прежним «рецессивным» языком они уже почти не владеют. И для среднего поколения характерна ситуация «полуязычия», как она называется в лингвистике, когда свой язык они почти забыли, а новый толком еще не выучили. Как видите, в этой ситуации общение между бабушками и внуками практически исключено. У них нет общего языка. Соответственно, прерывается передача любой традиции, не только языковой. Это поколение мы когда-то назвали «переломным поколением», обычно это группа людей 30-50 лет, в зависимости от конкретного поселка. В пределах этой группы нормальная коммуникация между поколениями полностью разрушена. Среднее поколение может кое-как договориться со своими родителями и со своими детьми. Родители смеются над их искаженным родным языком, «рецессивным», а дети смеются над их «кривым» «доминантным» языком. Оказывается, что эта ситуация – издевательства друг над другом – начинает удваиваться. Вот такая картинка, которая показывает, каким именно образом происходит исчезновение языка. На этом первая половина моей лекции заканчивается. Вывод из нее прост, но не окончателен. Во второй половине я буду показывать, что на самом деле все совсем не так.

Есть одна странность. Эти охватившие всю лингвистическую общественность пророчества, что все языки скоро погибнут – эти пророчества загадочным образом не новы. Для простоты я буду говорить сейчас о нашем отечестве, хотя мы знаем, что те же самые проблемы и процессы происходят во всем мире. Изучение языков, изучение этнографии Сибири и Крайнего Севера России началось во второй половине 19-го века. И уже в самых первых публикациях конца 19-го – начала 20-го века, которые посвящены «северным туземцам», мы находим одни и те же пророчества о скором исчезновении всех этих народов и всех этих языков.

1845 год, инструкция академика Шегрена Матиасу Кастрену, великому исследователю финно-угорских народов Западной Сибири. Это был финский швед или шведский финн, не знаю, как правильно сказать – он был шведом по происхождению, гражданином Финляндии. Как видите, прожил он всего 40 лет, и отчасти причиной его ранней смерти было то, что он больше 10 лет провел в Западной Сибири, в очень тяжелых условиях, изучая местные языки и народы, по поручению российской Академии наук. Так вот, инструкция: «Господину Кастрену поручается все народы в пространстве между Енисеем и Обью точно исследовать в этнографическом и лингвистическом отношении, первобытные жители Сибири находятся в таком состоянии, что не должно упускать время, чтобы ныне спасти об них сколько можно сведений». С оговоркой на некоторые стилистические особенности языка того времени, это примерно та же самая цитата, которую я приводил в самом начале – «языки гибнут, надо срочно их спасать и описывать».

Приведу еще два примера «пророчеств». Одно – юкагиры. На карте показан примерный район их расселения. 1860-е годы, исследование Георга Майделя. Он пишет: «теперь там живет всего несколько семей, которые, впрочем, теперь уже совершенно забыли свою речь и приняли как язык, так и образ жизни русских». Он опубликовал свои материалы через 30 лет после возвращения. В 1894 году человек пишет о 1860-м, что «они совершенно забыли свою речь». В 1900-м году Владимир Иохельсон пишет: «У тех же самых юкагиров через несколько десятков лет язык может исчезнуть, а само племя прекратит существование частично вымерев, а частично растворившись в окрестных племенах». Прошло 40 лет, а ничего не меняется, языкам начинают пророчить гибель через несколько десятков лет.

1989 год, московский лингвист Ирина Николаева: «Среднее молодое поколение юкагиров, как правило, считает родным русский язык». Через пять лет после этого Елена Маслова, питерский лингвист: «Большинство юкагиров старшей возрастной группы владеет двумя или тремя языками, причем первым является юкагирский. Среди тундренных юкагиров эта группа составляет 20%, среди колымских – 10%, для следующей возрастной группы на первое место выходит русский или якутский». Смотрим на даты. Прошло 135 лет с пророчества Майделя о том, что юкагирский язык уже практически исчез. 135 лет! И каждый следующий исследователь с удивительным упорством пророчит ту же самую гибель.

Еще один пример – командорские алеуты. 1846 год, великий просветитель алеутов, святитель Иннокентий, он же Иван Евсеевич Вениаминов, священник, который там работал. «Алеуты, наверное, в недолгом времени совсем оставят язык». Проходит почти сто лет, мой покойный шеф Георгий Алексеевич Меновщиков, на тех же Алеутских островах в 1965 году записывает материалы этого языка и пишет: «Алеутский язык все еще используется, но только старшим поколением. Молодые алеуты и алеуты среднего возраста почти полностью перешли на русский язык». Прошло 20 лет, и мы с моим коллегой оказались на тех же Командорских островах, записывали тот же самый алеутский язык и застали ровно ту же самую картину: несколько пожилых женщин все еще каким-то чудом помнят свой родной язык. Молодежь уже на нем не говорит, среднее поколение ничего не понимает, и только знание всех этих предыдущих цитат удержало мою руку от того, чтобы написать ту же самую фразу: «Пройдет 20 лет, и алеутский язык исчезнет».

Что происходит, собственно? Это нельзя объяснить просто ошибкой, что исследователи невнимательны, что-то не увидели. Откуда такая систематическая ошибка? Век за веком, десятилетие за десятилетием ситуация описывается одним и тем же способом – пожилые люди помнят, молодежь не говорит. Проходит 20, 40, 100 лет – ситуация не меняется. Что происходит?

Любопытно, что те же самые люди, этнографы и лингвисты, которые эти самые пророческие цитаты публикуют, они же в тот же самый момент, находясь в тех же самых поселках и стойбищах, записывают замечательные языковые материалы, прекрасные этнографические материалы, публикуют подробные словари, подробные грамматики. Записывают сказки, мифы, легенды, рассказы, этнографические материалы… Как у них в голове это уживается? Вроде как материалы я собираю, но при этом я пророчу этому языку и этому народу гибель. Странным образом культуры и языки оказываются гораздо более живучими, чем ожидалось. Им пророчат гибель, а они все не помирают. И мы постоянно вынуждены подправлять пессимистические прогнозы своих предшественников. Мне кажется, что этот парадокс нельзя просто игнорировать, нельзя объяснить простой ошибкой, у него должно быть какое-то другое объяснение.

Любопытный пример: Майкл Краусс опубликовал в 1982 году книгу фольклорных текстов на языке индейцев ияк, есть такой язык на Аляске. Он трогательно посвятил ее памяти последнего носителя этого языка, с портретом на обложке, с биографией, с описанием – что это последний человек, знавший язык, все, больше нет. Прошло несколько лет и выясняется, что еще остаются люди в других поселках, которые помнят язык. Те самые «несколько пожилых женщин». Эта фраза блуждает из одной книжки в другую. Первое объяснение, которое можно привлечь: данные о состоянии языков, которые получают исследователи, отражают не реальность, а некоторый стереотип. Когда я спрашиваю носителей языка в поселке «Кто у вас и как говорит на этом языке?», мне рассказывают не то, что происходит на самом деле, а некоторое стереотипное представление о том, что должно происходить.

Причем, у этого стереотипа есть две стороны. Во-первых, это ожидание самого исследователя. Исследователь 20го столетия, который приезжал «в поле» изучать эти самые исчезающие языки, приезжал туда с определенными представлениями. Он приезжал изучать язык и культуру народов «пока не поздно». Это напутствие Шегрена Матиасу Кастрену «пока еще можно что-то записать, ты должен поехать туда и записать как можно больше». Вот это «пока еще можно записать» есть некая риторическая фигура всей европейской лингвистики, всей европейской диалектологии, этнографии и фольклористики на протяжении всего 20-го столетия. Европейские исследователи, работающие на этих территориях, все время старались найти самую удаленную деревню, самого замшелого дедушку – вот он-то, конечно, будет носителем настоящей традиции! А эти молодые – они были не нужны. Сам этот стереотип поиска самых старых, самых архаичных, подлинных культурных элементов заставляет людей в своем сознании психологически разделять на пожилых, которые все знают, и на всех остальных, которые не знают ничего. Если лучшие знатоки – это старики, значит, дети знают хуже, а значит, мы присутствуем при исчезновении изучаемого явления. Дальше все факты, которые подтверждают это ожидание, тщательно собираются, каталогизируются и документируются. А все факты, которые им противоречат, игнорируются или не замечаются.

Вторая сторона этого вопроса – ожидание самих носителей. Самих людей, говорящих на этом языке. Очень часто бывает, что среднее поколение утверждает, что оно забыло язык, а через несколько лет, когда старшее поколение умирает, и они оказываются старшим поколением, оказывается, что они вполне способны объясняться на этом языке. Этот возврат людей, которые занимают слой старшего поколения, возврат их к традиционной культуре, описан в этнографии очень хорошо и давно. Куда мы идем, когда нам надо что-то узнать про нашу русскую традицию? К бабушкам. Они специалисты, они знают, какую травку надо пить «от живота», какую – «от головы». Они помнят, когда надо праздновать Пасху, знают, как яйца красить, потому что они – носители традиций. То, что они, ваши бабушки – это дети комсомолок 20-х годов, и никакого прямого преемствования этих традиций у них быть не могло, это мы как-то забываем, мы идем к старикам за традициями. Примерно то же самое происходит и с языками. Человек, достигший определенного возраста, занимает освободившуюся поколенческую нишу в данном сообществе. Функция, роль пожилых людей – это роль носителя традиций. Переходя в эту возрастную категорию, хотят они того или нет, они занимают некоторую социальную нишу. От них ждут знаний. «Кто лучше всех знает язык?» – спросите любого жителя поселка. Он вам ответит: «Конечно, старики». Почему старики? Потому что старикам положено знать традиции.

Думаю, что сходный процесс происходит и с языками, хотя и не так очевидно. В какой-то момент отношение человека к своей собственной языковой способности, изменение собственной оценки со стороны окружающих, оказывается важным. Вот вам ситуация: когда один язык быстро, в катастрофических темпах сдвига, уступает место другому, естественно, что всякое следующее поколение говорит на родном языке несколько хуже предыдущего. Причем, этот факт осознается и старшими и младшими. Например, среднее поколение Б и старшее поколение А: поколение Б знает, что говорит хуже, чем это в принципе возможно, потому что у них перед глазами есть образец поколения А. Поэтому они стараются говорить поменьше, особенно при старших, используют максимально доминантный язык. Когда они сравнивают себя с поколением А, они утверждают, что говорят на языке плохо. И то же самое скажет про них любой житель этого поселка, потому что есть в поселке более правильный, более богатый язык поколения А. Если провести в этот момент опрос, то нам скажут, что среднее поколение знает язык «на троечку». Проходит 10-20 лет, поколение Б становится старше. Одновременно они становятся и лучшими знатоками данного языка, просто потому, что других нет, лучше них уже никто не говорит. Их языковая компетенция, вообще-то, всегда была достаточна для того, чтобы на этом языке общаться, но им мешал вот этот комплекс «лингвистической неполноценности»: есть старшие, которые будут над нами смеяться, если мы откроем рот и будем говорить как-то не так. Теперь этот психологический гнет исчезает. Они лучше всех. Они – лучшие носители, они – старики. Конечно, этот механизм не может действовать бесконечно, однако его наличие существенно замедляет процесс языковой «смерти».

Это уже не простая арифметика. Как считали раньше? 20-летние ничего не знают, 40-летние знают средненько, 60-летние знают хорошо. Когда нынешние 40-летние станут 60-летними, язык будет едва живой, а когда 60-летними станут нынешние 20-летние, через 40 лет язык умрет. Простая арифметика. Так вот, эта арифметика не работает, потому что там существуют гораздо более тонкие и сложные механизмы этой постепенной передачи языка из поколения в поколение. Этот язык может быть вытеснен в пассивную зону – на нем могут перестать говорить, но продолжают его понимать. И, если появляется кто-то, кто на этом языке говорить умеет, они будут его понимать.

Лет 12 назад одна моя аспирантка занималась мариупольскими греками. Там, как нам казалось, происходил тот самый процесс. Молодое поколение мариупольских греков совершенно не говорит на греческом языке, все говорят только по-русски. Среднее поколение что-то понимает, но не очень, а пожилые люди, конечно, хорошо говорят по-гречески. И в какой-то момент, опрашивая пожилую женщину, носителя языка, задавая ей строго по нашей методике вопросы: «А как такой-то говорит по-гречески?», «А как такая-то говорит по-гречески?», «Оцените по семибалльной шкале языковые способности такого-то», она вдруг наткнулась на фразу, от которой подпрыгнула. А потом подпрыгнул я, когда она привезла мне эти материалы, и мы обсуждали ее будущую диссертацию. Бабушка сказала ей: «Молод он еще по-гречески говорить!» К чести Ксении, она в этом месте остановилась, поняв, что происходит что-то невероятное, и начала «копать» уже вглубь. И с этой бабушкой и со всеми остальными. И выяснилась совершенно фантастическая картина: молодое поколение, пока они «молодеци», находится в подчинении бабушек и слышит этот греческий язык так, как полагается его слышать «молодецам». Параллельно слышат русский. Маленькими детьми они все понимают по-гречески, потому что бабушки с ними постоянно разговаривают на нем. И они понимают и по-русски. Когда они становятся подростками, в подростковой культуре этих поселков существует большое количество греческих считалок, дразнилок всякого рода, неприличных стишков, которые эти подростки с наслаждением друг другу рассказывают. По-гречески.

Думаю, что все присутствующие понимают, о чем я говорю, если вспомнят свои подростковые годы, какие именно малопристойные частушки и стишки, дразнилки, загадки и поговорки сообщали друг другу, будучи подростками. Оказывается, что этих выученных греческих текстов плюс выученного в детстве естественным путем, немного подзабытого, но тем не менее, греческого языка, вполне достаточно. Молодые пары образуют новые семьи. Обязательным является строительство дома. Они его строят, селятся там – и с этого момента они имеют право говорить по-гречески. А раньше – ни-ни, только по-русски. У них природное знание греческого языка существовало с рождения, оно в пассиве где-то было, в спящем состоянии. Но его достаточно, чтобы начать говорить. А начав говорить, они становятся тем самым старшим поколением, которое единственное помнит греческий язык. Понятная история, да?

Второе обстоятельство, которое нужно учитывать кроме поколенческой психологии, это то, что язык – очень гибкая система, которая постоянно меняется и постоянно адаптируется. Процесс этого языкового сдвига, наверное, можно представить в виде двух параллельных тенденций. С одной стороны, языковое сообщество сдвигается в своей речи по некоторой шкале языковых вариантов: от более традиционного к слегка англизированному, если речь идет об английском языке, как доминантном, или русифицированном, если речь идет о русском языке. Дальше – к сильно русифицированному. Наконец, к почти стандартному русскому, который мало чем отличается от стандартного русского. Какие-то минимальные элементы традиционного языка он сохраняет. Эти языковые варианты представляют собой некий континуум, который распределяется по языковым поколенческим группам. Самая традиционная форма – это та форма, на которой говорит старшее поколение. Самая «англизированная» или «русифицированная» – это та, на которой говорит младшее поколение.

Сами эти варианты тоже меняются. Вот тут это описано для языка тиви, Австралия. Автор работы выделяет несколько форм этого языка. Она называет их «традиционный тиви», «менее традиционный тиви», «современный тиви». Довольно красивые грамматические описания того, чем традиционный отличается от современного, не буду останавливаться. Но любопытно то, что каждый следующий вариант, каким бы англизированным он ни был, в сознании носителей будет оставаться языком тиви. Он может уже воспринять очень много из английского. Он может уже много потерять из традиционного тиви, но, тем не менее, он будет оставаться «нашим языком тиви». Он будет оставаться «языком предков», именно в кавычках. Нашим традиционным языком, не зависимо от того, как далеко он отошел от традиционной нормы.

Вот другой язык из Австралии – язык дирбал. Ему повезло, в 1972 году грамматику этого языка опубликовал замечательный австралийский лингвист Роберт Диксон, а в 1985 году Аннет Шмидт поехала туда и описала дирбал молодых людей, дирбал молодого поколения. Оказалось, что это два очень непохожих друг на друга языка. Но для самой группы это был тот же самый язык. Как бы далеко ни зашли изменения, группа продолжала трактовать это как свой язык.

Что за изменения были? В лингвистике это называется «структурная интерференция» или «выравнивание двух систем». Что имеется в виду? Например, в рецессивном языке есть три способа выражения одного и того же смысла. Можно сказать «У меня – много детей», можно сказать «Я имею много детей» и можно сказать «Я – многодетный». А в доминантном языке есть только одно выражение этого смысла – второе: «Я имею много детей». Что будет происходить, когда эти два языка столкнутся в одном сознании, человек станет двуязычным и будет постоянно говорить то на одном, то на другом языке? Постепенно те формы выражения, которые не подкреплены аналогичными формами в доминантном языке, будут уходить у него в пассив. Он будет забывать, что можно сказать «У меня – много детей» и можно сказать «Я – многодетный». Он будет говорить в полном соответствии с грамматикой своего языка и с правилами своей грамматики «Я имею много детей». Что изменится? Изменится разнообразие. Раньше он мог сказать это тремя способами, а теперь говорит только одним. Так формируется этот «современный тиви», современный язык молодого поколения.

Не то чтобы они совершали какие-то ошибки, но в их языке остаются только те элементы, аналогии которым есть в доминантном языке. Это касается не только грамматики, это касается и фонетики. Очень часто получается так, что молодое поколение забывает какие-то особо трудные редкие звуки, которых нет в доминирующем языке, и начинает заменять их другими. Интонации становятся другими. Очень много слов заимствуются из доминантного языка в рецессивный. И постепенно грамматика рецессивного языка становится не отличимой от грамматики доминантного языка, фонетика у него точно такая же, интонация у него точно такая же. Слова почти все русские, некоторые элементы остаются, но в сознании носителя он по-прежнему остается «нашим традиционным языком».

Это интересная лингвистическая проблема, но перед социолингвистикой она ставит очень сложную задачу. Она ставит задачу ответить на вопрос: тождественен ли язык самому себе в процессе изменений, и если он тождественен, то до какого предела? В какой момент мы уже не можем сказать, что это – язык тиви? Или язык чукчей, чукотский? Это же уже совсем русский язык с какими-то элементами вставки из чукотского. Сколько может пройти? Ведь языки и в обычной жизни меняются. Без всякого языкового сдвига. Старофранцузский не похож на современный французский, древний английский не похож на современный английский, язык «Повести временных лет» или язык «Слова о полку Игореве» без перевода нам сегодня непонятен, однако мы же знаем, что это русский язык. Где ставить границу, в какой момент говорить, что тождество языка уже нарушено?

Под воздействием языкового сдвига изменение языка происходят гораздо быстрее – это не сотни и не тысячи лет, это десятки лет, а то и просто одно поколение. Но дает ли это нам право считать «современный язык тиви» языком тиви или это какой-то другой язык?

Я покажу вам пример из собственного опыта. Я занимался эскимосскими языками на Чукотке много лет, и вот вам история моя, собственная. Сначала – некоторая преамбула. Я работал на этой территории в 70-80-е годы, дети уже по-эскимосски практически не говорили, пользовались, в основном, русским. В разговорах со своими родственниками, плохо говорящими по-русски, были вынуждены волей-неволей понимать отдельные простейшие высказывания на русском языке. Это иногда приводило и к попыткам этих детей говорить на «бабушкином языке». Как правило, это были очень короткие фразы, обычно просто набор этих высказываний. И вот некоторые из них приведены на слайде. «Хайоф» – «Давай пить чай». «Тайе» – «Иди сюда». «Талан» – «хватит» и слово, которое знали все эскимосские дети – «сяяя» – «не знаю». В ряде случаев попытки детей говорить с бабушками на их языке приводили к несколько другому результату. Вот на календаре 1988 год, я сижу в поселке на Чукотке, разговариваю, собираю вполне лингвистические материалы. Сижу с замечательной женщиной лет 50, хотя тогда она мне казалась старше. Вбегает ее внучка в комнату, где мы сидим, с какой-то миской. И произносит замечательную фразу: «Мама, я это куваю?» И, боясь, что мама ее не поймет, говорит: «Мам, мне это нивать?» Эскимосские корни «кув» - выливать, а «нив» - переливать с места на место, у нее сохранились, все остальное – русский язык. И ее мама обращается ко мне и с гордостью говорит: «Вот видите, моя дочка говорит по-эскимосски». Вот до каких пор может дойти это языковое изменение.

Это некоторая обратная сторона той истории, которую я вам только что рассказывал. Языки сохраняются, удерживаются с помощью самых разных механизмов передачи между поколениями. И даже когда языки реально вот так вот исчезают, сообщество твердо уверено, что они сохраняются. Это, конечно, такой австралийский «тивизированный английский», достигший предельной стадии. С точки зрения внешнего наблюдателя девочка явно говорила по-русски, просто заменив два корня. Как мы говорили друг другу в школе «пошли пошпрехать», когда изучали немецкий язык. Или любой школьный язык изучая, почему-то особенно немецкий, видимо, фонетика у него нам близка, мы склонны вставлять какие-то немецкие слова в нашу русскую речь. Но тогда мы на каком языке говорим? По-русски? Вот здесь происходит то же самое – мать девочки уверена, что она говорит по-эскимосски.

На самом деле, в этом месте мы должны были бы констатировать окончательный языковой сдвиг, окончательное исчезновение эскимосского языка. Но что-то мешает мне это сделать. Мнение общины в данном случае прямо противоположно моему, с точки зрения ее матери, девочка говорит по-эскимосски.

Итак, ситуация с малочисленными языками оказывается гораздо сложнее, чем простое «язык либо жив, либо мертв», чем простая арифметика, что «пройдет 20 лет, исчезнет поколение носителей, и язык умрет». Язык – очень гибкая, очень устойчивая система, у которой есть какие-то не понятные нам до конца механизмы самосохранения. По правилам, так сказать, многим языкам уже давно пора умереть. Однако этого почему-то не происходит. Процесс языковой смерти, конечно, не линеен. Там происходят какие-то очень интересные, очень ветвящиеся, очень сложные истории. Это не значит, что я очень оптимистичен, но на самом деле, некоторые основания для оптимизма в этой области, как мне кажется, все-таки есть. Во всяком случае, языковая смерть не идет так быстро и так просто, как об этом писали в 90-е годы. Сейчас мы понимаем, что все достаточно сложно и совсем не всегда понятно. Спасибо большое.

Аплодисменты.

 

Б. Долгин: Спасибо большое, Николай Борисович. Есть ли у кого-то вопросы или могу начать я, чтобы придать смелости?

 

Н. Вахтин: Вон поднялась рука.

 

Вопрос: Добрый вечер. Вопрос по поводу малых народов: фиксируется ли у малых народов с вымирающими, казалось бы, языками, как у тех же эскимосов, где уже практически русский язык используется, отнесение себя к «большому народу»? Что они сами говорят, что «мы уже часть большого народа, просто немного особенная»?

 

Н. Вахтин: Здесь у вас два вопроса: зафиксирована ли реальная языковая смерть? И если люди потеряли свой язык, то меняется ли их этническая самоидентификация?

 

Продолжение вопроса: Не то, чтобы меняется, а были ли случаи, когда она поменялась?

 

Н. Вахтин: Да, были случаи, когда она поменялась. Но это совсем не обязательно так, потому что язык – это далеко не единственная опора и далеко не единственный маркер этой самой самоидентификации. Там может быть много другого: особенности культуры, религии, материальных объектов, которые человека окружают. Место проживания, физический и антропологический тип – да мало ли. Масса вариантов, масса опор, на которых может стоять этническая самоидентификация группы. При этом они могут говорить на одном языке с соседней группой, но различаться этнически.

А что касается окончательного исчезновения языка – один хороший пример. Язык флорида в США. Нетрудно понять, в каком штате он был распространен. Последний носитель этого языка умер в 30-е годы 20-го века. Действительно. Но, слава богу, лингвисты успели что-то записать. Какие-то тексты, какие-то словари, какие-то минимальные грамматические описания. Уже в 60-е годы на основании этих письменных данных один американский лингвист написал подробную грамматику этого языка, она была опубликована. В 90-е годы один из представителей этой группы флорида, получив лингвистическое образование, поднял все эти материалы, в том числе и грамматику своего предшественника, выучил язык по этим учебникам, женился. Начал с женой разговаривать на этом языке, вокруг них образовалось некоторое количество семейных пар, 5-6 семей, и они восстановили язык настолько, что их дети выучили язык флорида так, как его положено учить во младенчестве. Вот вам ответ на вопрос «Исчезают ли языки?» Да бог его знает.

 

Смех.

 

Б. Долгин: Я задам вопрос. Мы вполне помним разные истории с попытками записи языков, в том числе и в логике фольклорных материалов, почему в истории лингвистики как знак именно статья Сводеша? Почему именно в лингвистике эта статья стала толчком?

 

Н. Вахтин: Во-первых, языками бесписьменными лингвисты стали заниматься довольно поздно. Работы по этому поводу были в России в 1910-е – 1920-е годы, работы по этому поводу примерно в это время были в США, но, пожалуй, и все. Да, африканисты работали в Африке, но это были экзотические исследования. Лингвистический мейнстрим был совсем другой. Тогда это грамматика, позже стала формальная грамматика, не важно.

Почему Сводеш? Статью Сводеша никто не заметил. Потом, когда уже в 70-е – 90-е годы об этом стали писать широко, ее выкопали. Сказали: а, вон Сводеш еще в 1948 году про это написал! Это сплошь и рядом бывает в науке – кто-то обращает внимание на какое-то явление, его полностью игнорируют, а оказывается, что он просто опережает свое время. Я бы так ответил.

Б. Долгин: То есть, иными словами, исследования были, но они были несколько «не в мейнстриме», но при этом какая-то комплексная «инфекция» началась Сводешем, когда ее заметили, а всерьез стали изучать когда? В 60-е годы? В 70-е?

Н. Вахтин: В 10-е, 20-е, 40-е, 60-е 20-го века. Никому не приходило в голову, что эти языки могут исчезнуть. Какой-нибудь Эдвард Сепир или Владимир Богораз, или кто-то еще ездили к этим племенам и описывали их культуры. Богораз писал прямым текстом, что культура исчезнет, но им не приходило в голову, что исчезнет язык. Сводеш, пожалуй, первый собрал эти восемь кейсов, как бы мы сейчас сказали, и опубликовал их. Дело не в том, что это стало мейнстримом, дело в том, что эти языки, действительно, стали исчезать. И вот тогда эту проблему заметили, и тогда это стало главным направлением современной лингвистики.

Б. Долгин: Понятно. Осенью прошлого года у нас был небольшой цикл по современной исторической лингвистике, была лекция Павла Кошевого по изучению американских языков, он вдохновенно рассказывал о деятельности по их записи. Теперь и русский опыт понятен. Еще вопросы: место контакта – в голове человека, эта логика понятна. Но в то же время существуют и территориально-функциональные места контактов языковых, где возникает проблема понимания, и возникает необходимость даже смутного понимания другого языка – торговые точки, административные учреждения. То есть мы понимаем, где в 18-19-20 веке происходил этот контакт, происходила необходимость понимания, нахождения какого-то языка общения. То есть, контакт не только в головах?

Н. Вахтин: Если говорить о коммуникации, то, конечно, для того, чтобы началась коммуникация между двумя людьми, не имеющими одного общего языка, нужно, чтобы они встретились, это понятно. Но я говорю о контакте языковых систем. Когда две языковые системы начинают влиять друг на друга, это может происходить только в одной голове. И нигде в другом месте. Нет способа, чтобы английский толковый словарь повлиял на русский толковый словарь, стоя рядом на полке. Слова из одного не перебегут в другой, нет такого механизма. Заимствования могут появиться только в голове у носителя русского языка, когда он слышит английское слово. Если он его принимает, оно появляется, если нет, то оно не появляется.

Б. Долгин: Ну да, но, скорее, по итогам коммуникации с этим носителем другого языка.

 

Н. Вахтин: Конечно. Потому что, чтобы два языка оказались в одной голове, их надо выучить, а для этого должна происходить коммуникация.

Б. Долгин: И еще вопрос. Все-таки, советская национальная политика – это отдельная, довольно сложная история, но она исходно была такой аффирмативной – утверждающей малые народы, приписывающей к национальным территориальным образованиям. Почему вдруг в 50-60-е годы… Я услышал мысль, что примерно в это время в разных странах такое происходило, но в каждом случае есть какая-то своя внутренняя логика. Я пытаюсь понять, за счет какой логики именно в тот момент, а не в 40-е и не в 70-е это возникло, при том, что у части этих народов были свои национальные территориальные образования, это были легитимные языки, не языки враждебно-буржуазные, за которые могли наказать. Но – почему?

Н. Вахтин: На вопрос «почему?» не отвечу, это сложно. Но одну вещь скажу: советская национальная языковая политика ни в коем случае не была однородной. Советская национальная языковая политика 20-х годов не имеет ничего общего с советской национальной политикой 30-40-х годов. А они обе ничего общего не имеют с политикой 50-60-х годов. Это синусоида. Причем их две, очень любопытных. Одна синусоида: «Мы поддерживаем малые языки» – «Нет, мы всех учим русскому языку». Могу показать по датам, где это происходило. Вторая синусоида в противофазе: «Мы хотим изучать родной язык» – «Нет, мы хотим изучать русский».

Эти две линии почти никогда в истории нашего отечества не совпадают. Пример: 20-е годы, вся политика, направленная на национальное строительство, говорит, что нужно поддерживать малые языки. По всей стране школы, учителя, учебники готовятся, бешеные деньги в это вбухиваются. В 1927-1929 годах выходил журнал, он назывался «Просвещение удмуртов». Весь этот журнал наполнен стонами учителей, что удмурты не хотят учить свой язык, который они отлично знают. По программе им положен удмуртский язык, потому что такова политика, а они хотят учить русский. Проходит 20 лет. Государство отчаивается: в стране 150 языков как минимум, и никак не возможно вести полноценное школьное образование на 150 языках, и государство отказывается от этой идеи. Это примерно 1936-1937-1938 годы, когда сворачивается эта политика. Везде начинается русский язык, конкурсы на лучшее сочинение по-русски и так далее, русский везде. Проходит какое-то время, и носители этих языков начинают замечать, что их дети перестают говорить на родном языке. Они начинают бить в набат – «Верните в школы родной язык!». Наступают 50-е годы, в эти школы возвращается родной язык. Сам не понимаю, почему, но это факт.

Б. Долгин: Если бы это было в 30-40-е, то было бы понятнее.

Н. Вахтин: На самом деле, речь товарища Хрущева на XX съезде всем известна, но известна ее закрытая часть, которую все знают. А открытую часть, которая была опубликована во всех газетах, никто не читал. А там, между прочим, написано, что в течение ближайших 20 лет все советские люди должны говорить по-русски и только по-русски. А все дети должны обучаться в интернатах, независимо от их национальности. Это была политика партии 1956 года. Программная речь Хрущева. Понятно, что это тоже быстро кончилось, потому что это был перегиб, «волюнтаризьм», как его потом назвали.

Вопрос: Спасибо за очень интересную лекцию. Вы сказали, что среднее поколение не разговаривает на языке, а почему? Какие причины?

 

Н. Вахтин: Они не разговаривают на языке, как мне кажется, по двум причинам. Если мы имеем дело с этой ситуацией, которую я вам рисовал, то причина в том, что на одном языке они уже не разговаривают толком, а на другом – еще. Это такое «полуязычное поколение». Каждый индивидуальный человек, конечно, на каком-то из двух языков говорит полноценно. Но как у поколения – у них нет одного общего языка. Кто-то лучше говорит по-русски, а кто-то – по-чукотски. Поэтому коммуникация между ними нарушается. Это первое. С кем они могут говорить? С ровесниками. С ровесниками у них нет полноценного языка. С детьми – посмотрите по схеме. Дети полноценно говорят на доминантном языке, а они так не могут. И дети над ними смеются.

Очень часто бывает, когда совсем маленьких детей вывозят в другую страну, они осваивают там язык как родной и потом начинается мучение. Видел картинку в Германии: мама и девочка лет 11 идут по улице, кто-то на немецком обращается к маме с просьбой показать дорогу, и ребенок говорит: «Мам, молчи, я сама скажу». Ребенок стесняется маминого «кривого» немецкого, и мама, естественно, тоже. И вот эта ситуация здесь. Со своими родителями ровно та же ситуация, только с другим языком. Родители-то хорошо помнят родной язык, а среднее поколение – не очень, они стесняются говорить на нем с родителями. Я думаю, что в этом дело.

Продолжение вопроса: У меня была такая ситуация: у моей подруги мать – хранительница мальтийского языка, она заслуженный ремесленник или как-то так это называется. Когда моя подруга Тамара стала работать с текстами по определенным категориям, мать ей сказала, что не нужно с этими текстами работать, пока она находится в фертильном возрасте. Как только она перейдет в старшее поколение, тогда она может этим заниматься.

Н. Вахтин: А какая была мотивация? Почему?

Продолжение вопроса: Мотивация не объяснена. Просто мать так сказала.

 

Н. Вахтин: Тогда это очень похоже на мариупольских греков, да. «Мал еще по-гречески говорить», вот вырастешь – будешь мальтийские тексты читать.

 

Вопрос: Скажите, что сейчас с русским языком? Что ему грозит?

Н. Вахтин: Коротко: с ним все хорошо, ему ничего не грозит.

 

Б. Долгин: Каковы ваши прогнозы относительно возможности формирования фактически разных русских языков – «украинского русского», «молдавского русского», с разными нормами и так далее.

 

Н. Вахтин: Почему «прогнозы»? это происходило за последние 100 лет и продолжает происходить. Из моего собственного опыта история: в течение многих лет я жил в украинской деревне летом, у нас там дом. И первую пару лет я радовался – как я хорошо понимаю по-украински! Пока я не сообразил, что это они со мной по-русски говорят. Конечно, есть местные всякие варианты, этот ужасный «суржик», на котором говорят. Но если серьезно отвечать…

Б. Долгин: Я не про «суржик». Я про то, что уже фактически становится языковой нормой в рамках СМИ.

 

Н. Вахтин: Есть интересные работы по «эстонскому русскому». Там имеются вполне определенные грамматические, интонационные, лексические отличия. Но он пока не очень далеко ушел. Почему мы в этом смысле отстаем от английского – исследователи насчитывают в мире 53 английских языка, 53 разных нормы английского. Уж про британский английский, канадский английский я уже и не говорю. Мы до этого пока не дошли просто потому, что наша империя была устроена по-другому. У них империя заморская, и эти территории, очень быстро отвалившись, образовали самостоятельные страны. А у нас территория непрерывная, процесс ее распада происходит очень медленно и болезненно, потому что не понятно, где заканчивается Россия и начинается колония. В Англии понятно – она заканчивается тут, а Египет – это другая страна. А у нас Тува – это другая страна или все-таки Россия? А Якутия – это другая страна, или Россия? Этот процесс идет у нас гораздо медленнее по чисто географическим причинам, но он идет.

 

Б. Долгин: Еще вопрос. Вы описывали ситуацию вполне сознательной языковой политики, исходящей от государства или каких-то сознательных сил общества. Но язык смещать можно и другим образом, наоборот, с вытеснением близких синонимов к как бы доминирующему языку или наоборот, выделением тех, которые отличаются, в общем, с растождествлением языков. Я даже не только про сербский и хорватский.

 

Н. Вахтин: Да, я понимаю. Это возможно на уровне лексики, потому что только на этом уровне это осознается. А грамматические конструкции не осознаются носителями, если у носителей нет специального образования. Я не знаю, какую грамматическую конструкцию я использую, говоря на родном языке. У меня нет языка для описания, какую грамматическую конструкцию я использую, если я не получил специального образования. Поэтому осознаваться это может только на уровне лексики. Да, сербохорватский пример – классический. Когда сербско-хорватско-боснийский отличается только одной интонацией, одним словом, которое тут принято говорить, а тут – не принято, с точки зрения внешнего наблюдателя, это абсолютно один язык. А с точки зрения самих этих групп, это разные языки. Но это возможно только на уровне лексики, повторю. Слова – да, а вот грамматические конструкции – нет. Чтобы сознательно «расподобить» грамматику – это надо быть лингвистом.

Б. Долгин: Или в школьные учебники нужно внести «нежелательные» формы, я говорю про украинский сейчас…

 

Н. Вахтин: Но это не процесс расподобления одного языка, это процесс расподобления отдаления украинской нормы литературной от литературной русской нормы. Похожая ситуация была в Белоруссии, где было две разные системы письменности: одна называлась «тарашкевица», а другая называлась «наркомовка». Одна изо всех сил приближала белорусский к польскому, а другая изо всех сил приближала белорусский к русскому. Они конфликтовали там все 20-е годы, пока не победила «наркомовка». Письменность, не произношение, только система письма, буквы. Эти писали «скорее» как по-польски, а эти – как по-русски. Это бывает, конечно. Через школы это возможно сделать. Это возможно на орфографии, на словах, на системе письма, но это невозможно на грамматических конструкциях, если над этим не поработали лингвисты.

Б. Долгин: А ситуация, когда язык скорее знает молодежь, нежели старшее поколение – она ведь тоже бывает? И к молодежи обращаются как к авторитету?

Н. Вахтин: Я был бы признателен вам за какие-нибудь примеры. Мне ничего в голову не приходит.

Б. Долгин: Во-первых, с тем же украинским языком: некоторая часть старшего поколения знает язык хуже, чем часть культурной молодежи.

 

Н. Вахтин: Погодите. Тут имеет место некоторая подмена. Вы недаром употребили слово «культурная молодежь». Пожилые и молодые одного культурного уровня, если при этом пожилых учили в школе русскому языку, а молодых – уже нет, тогда я понимаю. Но это не естественный процесс. Это через школу. А то, что молодые образованные ребята с высшим образованием в Минске или Киеве говорят по-белорусски или по-украински лучше своих родителей – это естественно. Потому что они образованные, и это единственная причина.

Б. Долгин: То есть должны быть такие граничные условия?

 

Н. Вахтин: Да, должны быть.

Б. Долгин:Если больше нет вопросов, то большое всем спасибо!