Статья опубликована на портале ПОЛИТ.РУ. Автор текста: Максим Руссо.
27 марта в библиотеке-читальне имени И. С. Тургенева профессор Европейского университета в Санкт-Петербурге Михаил Михайлович Соколов прочитал лекцию на тему «Культурный капитал и социальная революция. Участие в культурной жизни Петербурга, 1991-2011». Лекция состоялся в рамках совместного цикла Европейского университета и проекта «Публичные лекции Полит.ру».
Ранее в публичных лекциях Полит.ру и на самом портале Михаил Соколов неоднократно рассказывал о социологии науки, нынешнее его выступление было посвящено другой области исследований – социологии культуры.
Еще мольеровский герой господин Журден, живший во Франции XVII века, понимал, что, чтобы быть принятым в хорошее общество, ему нужно было не только иметь достаточно средств, но и стать культурным человеком. И прикладывал усилия для воплощения своих желания, нанимая различных учителей. В работах социологов XX века культура стала рассматриваться в том числе и как средство эффективно проводить социальные барьеры, как «инструмент классового исключения». Пионером этого взгляда на культуру стал выдающийся французский социолог Пьер Бурдье (1930 – 2002).
Исследователи начали говорить о «культурном капитале», который играет роль социального ресурса. Познания в области искусства, литературы и так далее начинают выделять представителей верхней части социальной иерархии, а перед людьми из средних и низших классов возникает ряд препятствий при достижении аналогичного культурного капитала. Среди таких препятствий в первую очередь дефицит времени и средств. Человек, вынужденный зарабатывать на жизнь, имеет куда меньше досуга и финансовых возможностей, чтобы путешествовать, знакомиться с произведениями искусства, читать художественную литературу. В прошлом эти барьеры были еще более серьезными. Например, в начале Нового времени единственным способом познакомиться с выдающимися произведениями живописи было путешествие по Европе и посещение музеев и частных коллекций, где они находятся. Поэтому, если человек демонстрировал хорошее знание художников эпохи Ренессанса, это автоматически означало, что он состоятелен и располагает свободным временем для путешествий.
Изучение того, как работает культурный капитал, вызывает ряд вопросов. Один из них заключается в том, всегда ли культурный капитал зависит от богатства и политической власти или же культурная иерархия оказывается автономной и высокий статус обладателя культурного капитала имеет особую природу.
Российская история рубежа XX – XXI веков дала социологам возможность пронаблюдать над естественным экспериментом в этой сфере. Интеллигенция в СССР была социальным слоем, который определялся в первую очередь по культурным критериям и был в определенной степени привилегированным. Социальные изменения 1990-х годов привели к тому, что жизненный успех перестал ассоциироваться с обладанием высоким уровнем образования и культуры. Символом успеха 1990-х стал «новый русский» – в лучшем случае предприниматель, в худшем – представитель криминальной структуры. В этой ситуации нас интересует, перестанут ли люди затрачивать усилия и средства на достижение «культурного капитала», если прямые экономические выгоды от него стали сомнительными. В особенности интерес представляет поведение молодых людей. Склонны ли они тратить время на знакомство с разными сферами высокой культуры или же относятся к выбору жизненного пути исключительно прагматично.
Если в ситуации, когда культура перестала ассоциироваться с социально доминирующей группой населения, усилия, направленные на достижение высот культуры, сократятся, значит в данном случае верно представление о том, что культурный статус определяется экономическим и политическим. Если нет, это будет говорить об автономии культуры.
Проверить это можно благодаря длительному исследованию, которое проводилось в Петербурге с 1991 по 2011 год под руководством социолога Михаила Евгеньевича Илле. Он организовал мониторинг культурной жизни горожан при помощи репрезентативных телефонных опросов взрослых петербуржцев, в которых фиксировался их интерес к разным сферам культуры. Участникам задавались вопросы, сколько раз за последний год они были в музее, библиотеке, кинотеатре, в драматическом театре и в театре оперы и балета, на концертах академической, популярной и народной музыки. Также фиксировались данные о возрасте, поле, образовании, социальном статусе и уровне доходов участников опроса.
Если проанализировать собранные за двадцать лет данные, окажется, что во всех сферах культуры (кроме народной музыки, у которой всегда были низкие показатели) степень интереса жителей города в 2011 году окажется выше, чем в 1991 году. Кривые для каждой из этих сфер оказываются сходными, с некоторым падением в первой половине 1990-х и последующим большим или меньшим ростом. Существенно отличается только изменение числа посетителей кинотеатров. Этот показатель претерпел наибольшее падение, а потом и наибольший взлет. К середине 1990-х годов число посещений кинотеатров упало до минимума, в 1998 году люди чаще ходили на концерты классической музыки, чем в кино. Фактически это означает, что те, кто ходил только в кино, перестали это делать, а те, кто выбирал между кинотеатром и консерваторией или посещал оба этих учреждения культуры, предпочли посещать консерваторию, но не кинотеатр. После 1998 года начался рост и через десять лет кинотеатры вновь вышли на первое место по числу посетителей.
Социологи установили, что наблюдаются позитивные и, как правило, значимые корреляции между всеми формами участия в культурной жизни. То есть, чем чаще люди ходят, например, в библиотеки, то тем чаще они посещают и музеи, концерты и так далее. Более детальный анализ показывает, что библиотеки и музеи все-таки стоят особняком, но вот посещение музыкальных концертов всех жанров сильно коррелирует друг с другом.
Как уже говорилось, наибольший интерес представляет поведение молодежи. Собранные данные свидетельствуют, что распространенное мнение о деградации молодежи, утрате ею интереса к культуре и прочих ужасах «поколения 90-х» оказываются неверны. Люди 19 – 29 лет оказались самыми активными участниками всех сфер культурной жизни. Они чаще ходят в музеи и на выставки, в театры, на концерты, в кино. Второе место занимают люди 30 – 39 лет. А вот с возрастом культурная активность падает.
К этому можно добавить, что деятельность, связанная с «высокими» сферами культуры (опера, балет, музеи, классическая музыка) оказалась куда менее чувствительно к потере доходов, чем «просто развления». На это указывает стремительно падение числа посетителей кинотеатров в 1991 – 1998 годах.
Исследователи полагают, что существует некий идеал культурного человека, привлекательность которого не связана с нахождением в высоком экономическом классе. В дальнейшем они планируют усовершенствовать методику опроса, чтобы получить ответы на ряд новых вопросов. Например, установить связь интереса к культуре с литературными предпочтениями или же с социально-культурными установками жителей Петербурга (ответив на вопрос «всегда ли либеральная интеллигенция?»). Также они намерены провести более детальный анализ культурного поведения различных социальных групп, в том числе небольших. Если ранее в опросе фиксировался, например, только уровень образования (неполное среднее, среднее, высшее), то новое исследование сможет показать, отличаются ли культурные интересы врачей от журналистов, юристов или инженеров.
Стенограмма выступления:
Борис Долгин: Добрый вечер, уважаемые коллеги! Мы начинаем очередную лекцию из цикла «Публичные лекции ПОЛИТ.РУ» в таком своеобразном, но уже ставшем традиционным формате совместного цикла лекций с Европейским университетом в Санкт-Петербурге, одним из очень немногих ведущих центров социально-гуманитарного образования и науки в России. Глядя на последние наши лекции, вы могли убедиться, насколько разнообразна тематика интересов, насколько разнообразна методология, исповедуемая исследователями этого университета. Надеюсь, мы и дальше продолжим вас радовать в ближайшие месяцы.
Наш сегодняшний лектор отличается от лекторов последних недель тем, что в цикле «Публичные лекции ПОЛИТ.РУ» он уже неоднократно выступал. Я могу сказать, что Михаила Михайловича Соколова я рад слышать, где бы я его ни слушал: это было на самых разных площадках, не только московских, на все темы, на которые только он ни говорит. До сих пор в рамках «Публичных лекций ПОЛИТ.РУ» и на самом ресурсе со своими исследованиями, аналитическими разработками он выступал преимущественно по теме социологии, науки и образования, но этим интересы нашего сегодняшнего лектора не ограничиваются, как легко убедиться по теме лекции.
Итак, сегодня наш лектор – профессор Европейского университета в Санкт-Петербурге, социолог Михаил Соколов. Регламент у нас традиционный: сначала – лекционная часть, затем – вопросы. Пожалуйста, Михаил Михайлович.
Михаил Соколов: Это, действительно, новый для меня проект. У всех ученых есть какая-то область интересов, которая заводится рано, а потом она откладывается, потом к ней иногда возвращаешься, всю жизнь обещаешь вернуться и заняться всерьез. Моя такая тема, отложенная на дальнюю полку запасных интересов, – культурное потребление. Борис Семенович ошарашил меня вопросом «А какое общее название есть у этого проекта?», и я ничего не придумал, потому что это, безусловно, социология культуры. Социальная стратификация – это исследование культурного капитала и культурного потребления, это социология вкуса, если хотите. Но хочется придумать еще какое-то большое емкое название, я его не придумал, и если у кого-нибудь родится, то можно выкрикивать, даже не дождавшись конца лекции, в любой момент, – это будет очень хорошо.
История исследования культурного потребления делится на периоды до и после Пьера Бурдьё, французского социолога, который в 60-х и особенно в 70-х годах опубликовал цикл книг, заставив социологию культуры сильно переориентироваться на новое направление, новую область исследований. Или, скорее, не на новую область, но на новый подход, новое понимание того, зачем вообще существует культура и как ее нужно изучать. До Бурдьё доминирующим статистическим подходом была попытка выявить во вкусах разных групп или разных эпох отражение какого-то мировоззрения. Иногда это было мировоззрение отдельных групп, иногда это было мировоззрение, как, например, в теориях массовой культуры или культуры индустрии представление о том, что культура индустрии проецирует общие вкусы и зашифрованное в них мировоззрение на общество в целом.
Но так или иначе мы смотрели на произведение искусства и пытались найти отпечаток каких-то ценностей, коллективных представлений, или мифологии чего угодно. А Бурдьё переопределил то, что социолог у нас делал с искусством. С того момента, как он написал свои работы по социологии искусства, в основном, стали интересоваться тем, как искусство работает в качестве инструмента классового исключения. Эта новая проблематика, безусловно, открыла много возможностей, какие-то возможности, как всегда бывает, она закрыла. Так или иначе сегодня это, безусловно, доминирующий подход. Его можно назвать инструментальным пониманием искусства.
Бурдьё не был совершенно первым. Если мы берем таких классиков социологии, которые уже попали в канон, то Веблен был до него, Норберт Элиас был до него. Многие социальные историки искусства – особенно марксистского толка – были до него, но именно с Бурдьё этот подход ассоциируется сегодня, и с Бурдьё он стал доминирующим. Когда мы начинаем отматывать куда-то назад, мы приходим через некоторое время к Мольеру и его господину Журдену. Господин Журден живет где-то в середине семнадцатого века, у него уже много денег, он богат, и ему хочется в хорошее общество. Но чтобы быть в него принятым, надо быть человеком культурным, и тогда Журден нанимает учителей. Он нанимает учителя фехтования, нанимает учителя словесности, который рассказывает ему о том, что он всю жизнь говорил прозой. Много учителей, в принципе, мог уже тогда нанять господин Журден, потому что стать культурным человеком было не очень просто.
Действительно, где-то в раннее Новое время по Европе распространяется новая форма классовой культуры, которая ассоциирует придворное общество, хорошее общество с театром, со знанием литературы, и эта культура благополучно доживает где-то до середины двадцатого века совершенно точно. После этого возникает ряд вопросов в связи с теорией массовой культуры, но Бурдьё утверждает, что она вполне жива до сих пор. Зачем все это нужно? Затем, что классовая культура позволяет эффективно проводить социальный барьер, говорят Бурдьё и его единомышленники. Она позволяет исключать тех, кому не повезло родиться в привилегированном социальном классе или привилегированном сословии. Каким образом? Во-первых, для того чтобы стать культурным человеком, нужно потратить много времени, и если мы представляем себе человека труда, даже пусть не крестьянина и не мануфактурного рабочего во времена господина Журдена, но хотя бы буржуа, то у буржуа, скорее всего, нет времени на театр, и на то, чтобы следить за новинками литературы, у него тоже нет времени. Во-вторых, это деньги. У буржуа как раз деньги есть, но понятно, что у рабочего денег нет. А между тем, чтобы заниматься тем, что Бурдьё во введении к своей книге назвал культурным потреблением, говоря об этом как о варварском подходе, оскверняющем святыню, как полагает социологу, так вот чтобы в этом участвовать, нужно сколько-то денег.
Во времена господина Журдена единственным способом познакомиться с живописью и приобрести широкий кругозор в этой области было много путешествовать. Даже в девятнадцатом веке в отсутствие репродукций сколько-нибудь качественных можно было получить представление о живописи, только много путешествуя по миру. Понятно, что человек, который обнаруживал знакомство с не очень известными ренессансными художниками, должен был провести некоторое время в Италии и уж точно не был человеком труда. Это образование, отчасти вытекающее из двух предыдущих – денег и времени – и есть то, что Бурдьё называет «габитусом» и которое представляет собой спонтанную установку, исходящую от ощущения или понимания своего места в социальной структуре. ‘Distinction’ («Отличие») – самая известная книгу Бурдьё, она содержит три чаще всего читаемые и вспоминаемые главы про три социальных вкуса: вкус к отличию, вкус нужды и культурная добрая воля. Поднимите руку, кто читал эти главы или знает, что в них там? Одна рука, но очень неуверенно. Хорошо, то есть какие-то главы прочитаны, какие-то нет. Очень коротко я про это расскажу.
Бурдьё говорит, что применительно к искусству, высокой культуре, но также применительно и к разным другим вещам – гастрономии, путешествиям, к любой форме потребления – общество спонтанно делится на три группу или три слоя. Высший слой, естественно, приобретает уверенность, что они могут все, что все, что существует, существует для них. Если они ошибутся, это будет не так страшно, но, скорее всего, они не ошибутся, потому что они молодцы. Они не боятся разбираться в новом современном искусстве, верят в свое собственное суждение, не боятся показаться смешными, если они сказали что-то не так, и в итоге не выглядят смешными, потому что приобретают через время способность в нем разбираться. Но большинство, по крайне мере, смешным не выглядит.
Ниже находятся те, кто является носителем культурной доброй воли, и это люди, которые хотят всего того же, но очень боятся ошибиться. Они стараются делать все правильно: читают модные журналы, ходят в музеи с путеводителями, чтобы не пропустить самые важные экспонаты, читают таблички, стараются ловить какие-то веяния, которые исходят из социальной элиты, и за счет этого выглядят немножко смешно и капельку нелепо.
И, наконец, ниже находятся люди, которые знают, что эта игра не для них, что бы они ни сделали, у них не получится, не их ума это дело, в конце концов. Они смиряются с тем, что их место не самое привилегированное. Может быть, они развивают какие-то встречные установки, не самые благожелательные по отношению к элите, но держат их при себе.
Вот есть эти три группы. Мы можем отличить их применительно к гастрономии. Одни будут смело пробовать самую экзотическую кухню, быстро научаться есть палочками, потом узнают, что китайской кухни не существует, а существует множество провинциальных, потом узнают, что не существует сычуаньской кухни, они все попробуют и будут стремиться к экзотическому опыту и аутентичности. Есть те, которые будут идти по их следам, но особенно далеко, скорее всего, не заберутся, потому что будут пользоваться путеводителями. Когда место попадет в путеводитель, оно, извините, перестанет быть аутентичным. Ну, и наконец, есть те, кто ест то, что они привыкли есть, потому что новое им не нравится – страшно и неинтересно.
А есть несколько нерешенных вопросов во всей этой дискуссии. Во-первых, как, собственно, работает культурный капитал? Есть две причины, почему потребление высокой культуры способно действовать, и может кому-то пригодиться как инструмент социального различия. Первое объяснение – это указание на легитимность. Люди, которые не читали Пруста, испытывают пиетет к людям, которые читали Пруста, уважение. Они думают, что в людях, которые читали Пруста, есть что-то особенное, или в людях, которые хорошо разбираются в классической музыке, есть что-то особенное. Этот навык вызывает спонтанное почтение. Он воспринимается как символ или свидетельство обладания богатым внутренним миром, утонченной душой. Короче говоря, элита, которая интересуется искусством, покровительствует искусству, развивает знаточество, делают это потому, что когда люди видят перед собой человека в высшей степени образованного, ученого и искушенного, у них не возникает вопрос, а почему человек еще и богат. Ну, понятно, потому что он такой замечательный, он не такой, как мы. Мы же видим, что он нам не чета. Люди видят, что он при этом еще преуспел, любим при дворе, или, скажем, преуспел в деловой активности.
Этот подход через легитимацию замечательно объясняет, почему так хорошо работает Диссернет: элита, которой легитимности не хватает, будет хвататься за любой сигнал, который позволяет показать, что они не только депутаты, или мэры, или кто-то еще, но и не чужды наукам или искусству. Нормальный человек на их месте не смог бы, работая в шестидесятичасовую рабочую неделю чиновником на благо отечеству еще и диссертацию написать, а они смогли. Ну, или, по крайне мере, они надеются, что все в это верят.
Есть некие сложности с этим подходом, которые заключаются в том, что они предполагают известную когнитивную асимметрию. Некоторые люди верят, что если у других людей есть степень кандидата наук, то те люди особенные. А люди, у которых есть степень кандидата наук, в глубине души знают, что они, на самом деле, способны только купить. Но, скорее всего, они не знают этого сознательно, а знают на уровне некого классового бессознательного. У Бурдьё было очень много про ощущение классового бессознательного. И хотя он никогда не использовал этих слов, по большому счету, такое классовое сознание или классовое подсознание, превосходящее сознание отдельного индивидуума, у него играет, как у многих марксистских и постмарксистских авторов, очень важную роль. Кроме того, Бурдьё предполагал, что способность к рефлексии, к отстраненному анализу у разных социальных групп разная: тем выше, чем выше способность представлять мир схематично, объективно и наукообразно.
Поэтому то, что один класс способен ввести в заблуждение другой, выдав то, что куплено, за то, что кажется врожденным, для Бурдьё не представляло собой никакой интеллектуальной проблемы. Но для многих людей, социологов и не социологов, это немножко спорный мыслительный ход. Кажется, что что-то в этом все-таки не так.
Еще одна вещь, которая с Бурдьё согласовалась очень плохо, – это аномалия культурной всеядности. По Бурдьё и по любому классическому подходу культурного снобизма предполагается, что люди, которые развили в себе хороший вкус, будут говорить «фу» на любое проявление очень плохого вкуса. Если уж они овладели Марселем Прустом, то совершенно невозможно соблазнить их Джорджем Мартином. Нет никаких сериалов, только опера. Но эмпирические исследования показывают, что практически во всех формах культурного потребления более образованные и более богатые, действительно, участвуют больше, но при этом они участвуют сразу во всех формах культурного потребления. То есть и сериалов там будет больше, и панк-рока там будет больше – в общем, практически всего, что вы можете вообразить, там тоже будет больше. И как-то с установкой на снобизм или на то, чтобы представить себя утонченным и возвышенным, здесь не очень все хорошо. Это одна из больших дискуссий.
Другая дискуссия касается автономии статусной культуры. Здесь сам Бурдьё проделал эволюцию, в которой никогда не признавался. Когда люди инвестируют много сил в то, чтобы представить себя утонченными носителями исключительной культурности, интеллигентами, иерархия, которая выстраивается по этому признаку, существует только потому, что она сигнализирует об экономическом классовом преимуществе, или она имеет какие-то основания. И здесь есть большое разделение центральной теории стратификации по вопросу автономии статуса. Есть теории, которые утверждают, что то, что мы считаем статусом или престижем в конечном счете всегда производно от богатства или политической власти, но какого-то другого ресурса. Есть другая школа, утверждающая, что, есть автономная независимая иерархия статуса. Они могут притягиваться друг к другу, но при этом они никогда друг к другу не сводятся. Есть особый ареол, который окружает культурную элиту в современных обществах, и откуда бы он ни брался, он не исчезнет от того, что элита возьмет вдруг, да и обеднеет. Через некоторое время всегда происходит конвергенция, потому что капитал тянется к капиталу, но, хотя они тянутся друг к другу, их основания или их какая-то внутренняя природа все-таки различны.
Есть очень известные авторы, которые отстаивают независимость статуса, от Вебера к Шилзу и Голтерпу. Есть такие же известные, которые отстаивают ее производные, а Бурдьё странным образом поменял позицию на протяжении своей жизни, но никому об этом не сказал. В первых его работах высшая буржуазия – это, безусловно, высшая буржуазия. Она ходит в музей, не читает там табличек, смотрит свысока на тех, кто читает таблички, а на тех, кто зашел в музей, побежал в кафе и выбежал, она даже и не смотрит. А потом появляется вдруг фракция элиты с преобладанием культурного капитала над экономическим, которая доминируемая среди доминирующих, но при этом вполне независимая. Есть богема, которая занимает важное место в обществе, в какой-то мере экономическая элита. И высшая буржуазия пытается ей подражать, потому что ее легитимность не производна от того, что люди богаты.
Еще одна – третья – большая дискуссия о том, выходит ли классическая высокая культура из употребления. Здесь с разных позиций оценивают эту теорию гомологии, по которой у высшего класса есть его культурные ресурсы, и он развивает в себе неприятие того, что смотрит, читает и чем питается низший класс. Так вот у этой картины, говорят с разных сторон ее критики, есть некий дефект: она не отражает те процессы, которые по нарастающей происходят сейчас вокруг нас. Дело в том, что первая версия тезиса в том, что мы живем в обществе, в котором есть массовая культура, а массовая культура по своей природе поглотила все и переварила все в одном огромном плавильном котле. Там, где был раньше хороший вкус и плохой вкус, теперь есть какой-то middlebrow, который ни то и ни другое. Когда-то была народная музыка и народные песни, с другой стороны была классическая музыка, а теперь возникла оперетта или мюзикл, и они, в конце концов, «съели» то, что было с обоих концов – это был очень популярный тезис в 50-60-е годы.
Второй тезис прямо противоположный. Мы живем в обществе постмодерна, в котором люди достигли рефлексивности, и культурные границы перестали совпадать с социальными, да и вообще размылись. Каждый вырабатывает свой уникальный стиль потребления, каждый выбирает культурное племя, к которому хочет примыкать. Каждый – часть какой-то субкультуры, и эти субкультуры никак не связаны с классовыми или социальными основами. Зигмунт Бауман, который, как я понимаю, какое-то время назад тоже выступал на лекциях «ПОЛИТ.РУ» – один из самых известных представителей этой теории текущей современности, в которой все смешалось, и больше нет социальных границ.
У России есть много полезных ископаемых: нефть, газ, алмазы, а еще есть очень сложная драматическая история. Для тех, кто занимается социальными науками, драматическая история – это тоже ископаемое, да еще какое. Уникальным образом история в двадцатом веке, даже в конце двадцатого века поставила большой естественный эксперимент, который позволяет нам сравнить эти теории и попробовать разобраться, кто был прав, а кто был не совсем прав. Во-первых, мы находим в российской истории интеллигенцию, и это типичная статусная группа или культурный класс, охраняющий или защищающий свои границы за счет указания на исключительность паттерна потребления. Где-то мы ее с тридцатых годов девятнадцатого века совершенно точно находим. Применительно к бывшим социалистическим государствам, то есть странам государственного социализма, есть теория, согласно которой, по своему характеру интеллигенция там была господствующим классом.
Возможно, изрядно подзабытая, но кому-то знакомая книжка «Селения» всплывет на ум, в ней говорится, что государственный социализм был властью интеллектуалов, интеллектуалы были господствующим классом. Там были свои фракции, но при этом, в целом, безусловно, их положение было гораздо лучше, чем положение рабочего класса, и это был уникальный, а если не уникальный, то, по крайне мере, не совсем обычный случай, когда интеллигенция эксплуатировала всех остальных. У Школы есть спилловеры, показывающие, что, по крайней мере, в Восточной Европе в ходе экономического кризиса, последовавшего за падением государственного социализма, образованные группы проиграли или пострадали меньше, чем необразованные. Количество книг в доме хорошо предсказывает, насколько люди адаптировались к тем экономическим условиям. Всем пришлось тяжело, но некоторым пришлось гораздо тяжелее, чем остальным. А теми, кому пришлось легче, были обладателями больших книжных полок, они знали иностранные языки, и в этом смысле интеллигенция зря жаловалась на исключительные страдания. Таких исследований по России никогда не было, поэтому мы не можем сказать, получили ли мы здесь такие же цифры, но было бы очень интересно проверить при случае.
Так или иначе, если интеллигенция пострадала меньше, то она сама об этом точно не догадывалась в 90-е годы. Это было время, когда люди с большими книжными полками верили, что наступил полный упадок, что возникли новые социальные группы, представители которых, из уралмашевской социальной группы здесь, вместе с его любимым автомобилем, и именно этим группам принадлежит настоящее и будущее. Они в малиновых пиджаках и с «Мерседесами», это новая элита, произошла социальная революция.
Говоря социальная революция, я имею в виду быстрое изменение социальной структуры, структуры экономического неравенства. Те классы, которые были прежде доминирующими или, по крайне мере, относительно благополучными, пришли в упадок, а на их место пришли другие. То, что в Российской Федерации эта смена произошла относительно бескровно, не делает ее менее радикальной. А люди, которые наблюдали это, чувствовали, что что-то изменилось, возможно, даже больше, чем что-то на самом деле изменилось. Видимо, существовала, универсальная вера в то, что интеллигенция пришла в полный упадок. Мы находим много свидетельств, что эта вера действительно была широко распространенной. Например, разные опросы школьников, которыми занимались с 60-х годов в Новосибирске, показывали, как сокращался в 90-е годы престиж традиционных интеллигентских профессий. Это подтверждается данными не из опросов, которые не всегда надежны, а из статистики, показывающей, что конкурсы в высшие учебные заведения в начале 90-х годов упали, потом они снова выросли в конце десятилетия. Но был период в начале 90-х, когда произошел довольно ощутимый спад: на самые популярные специальности поступали люди, которые ни до, ни после вряд ли могли бы на них поступить и могли бы рассчитывать на них поступить.
Российская история замечательна тем, что она позволяет сравнить и проверить, кто был прав, а кто виноват в этих долгих и продолжающихся дебатах между европейскими, американскими, а теперь уже и азиатскими социологами. В условиях, когда группа, прочнее всего ассоциирующаяся с культурностью, обозначающая свои границы культурным потреблением, определяющая себя как носителей этой самой культурности, приходит в явный экономический и социальный упадок и воспринимается как теряющая свои шансы, повлияет ли это на желание участвовать в ее образе жизни? Если культурный капитал – это всего на всего символ или сигнал обладания экономическим, то закономерно предположить, что повлияет. Никто не хочет участвовать в жизни или поддерживать те группы, которые явно ассоциируются с пониженными жизненными социальными шансами. С другой стороны, есть совершенно автономная иерархия престижа, и культурность ценится не потому, что она намекает на богатство, а потому, что она является ценным свойством в своих собственных правах, мы не увидим ничего подобного.
Вспомните те, кто может вспомнить или читал соответствующую литературу, как много было жалоб, и до сих пор есть много жалоб на то, что понижение зарплаты подорвало престиж интеллигенции. Поднять престиж профессии учителя, вузовского преподавателя, ученого – значит поднять зарплату. Когда представители этих профессий говорят о том, что нужно поднять их престиж, они имеют в виду что-то гораздо более меркантильное. И здесь они опираются на грубо экономически-детерминистскую теорию: какой престиж без зарплаты, как это может быть?
Мы можем проверить, правы ли они. Еще одна хорошая лакмусовая бумажка, которая здесь есть, – это поведение младшей возрастной группы, поскольку те, кто заботился о престиже всевозможных почтенных профессий, предполагали, что больше всего их экономический упадок отпугнет молодежь, потому что молодежь, которая еще не сделала жизненных ставок, которая не социализирована, может развивать в себе хороший вкус, а может не развивать, может читать Достоевского, а может не читать Достоевского. И вот больше всего страхов было, что молодежь бросит читать Достоевского и вообще полностью культурно деградирует.
Если мы не найдем ничего из этого, то у нас будет две возможности. Первая, что правы те, кто говорит, что культурная иерархия – это вполне автономная вещь, что, хотя никто уже не верит, что Мариинский театр помогает зарплатой, Мариинский театр не теряет своей ценности, он является некоторой ценностью в себе. Все равно люди, которые его посещают, обладают некоторым ореолом, и даже те, кто внутренне не очень хочет его посещать, чувствуют, что они хотели бы казаться теми людьми, которых вот так туда тянет, что последние деньги они готовы отдать. Как это можно проверить? Это можно проверить, если посмотреть на то, конфигурация каких признаков или каких переменных будет лучше предсказывать уровень культурного потребления.
Вторая возможность, – это если мы увидим, что никакого падения не произошло, или, по крайней мере, большого падения не произошло, и мы можем действовать, исходя из другой гипотезы. Про одну я сказал – статус автономен, а вторая – люди неэффективны. Падение произошло, но поскольку никто толком не догадывается о том, что, когда они видят культурного человека, умеющего пользоваться ножом и вилкой, на самом деле они видят богатство, которое за ним стоит, наследственную привилегию, роскошь, праздность. Вот, если они об этом не догадываются, они продолжают некоторое время по инерции пользоваться ножами и вилками. Более того, «по инерции» может произойти так, как сказал бы Бурдьё, что новые группы как бы перехватывают символы старых. Да, какие-то группы пришли в упадок, но дети тех, кто преуспел экономически, занимают их место, потому что габитус или ощущение того, что они – элита и они могут присвоить любые отличия, направляет их однажды в Мариинский театр.
Дети Чубарова должны были променять «Мерседес» на абонемент… Ну, в Мариинский театр, конечно, мелко, чтобы менять «Мерседес», но вот куда-нибудь. Произошло ли это? Если это произошло, то увидим, что экономический капитал в сочетании с возрастом – ем моложе люди, тем лучше экономический капитал – будет предсказывать инвестиции в культурное потребление. А те, кто вырос уже после трансформации, с гораздо лучшими шансами наследуют положение своих родителей, и положение их семьи, скорее всего, еще не успело поменяться. Это можно продемонстрировать на других данных. Соответственно, применительно к младшим группам корреляция дохода, а не культурного потребления, будет сильной. К старшим она должна быть гораздо более слабой.
Вторая гипотеза касается не рефлективности, и здесь мы предполагаем, что существует воспроизводство паттерна. Те, кто был социализирован в какой-то высокой культуре, те продолжают вести культурную жизнь, сколько бы экономических несчастий на их голову не обрушилось. Как это предсказать? Из этого следует в связи с общей экспансией высшего образования, что как раз для старших когорт образование будет значительно лучше предсказывать культурное потребление, чем для младших. Благо, на эти вопросы мы можем ответить.
Михаил Евгеньевич Илле – замечательный петербургский социолог, на протяжении двадцати лет он собирал данные, с некоторым перерывом спрашивая о том, посещали ли они за последние двенадцать месяцев концерты музыки академических жанров, музыкальный театр, концерты рок-, поп-, джаз-музыки и разные другие мероприятия. Статистику мы увидим немного дальше. Классификация была унаследована от советских времен, можно было бы желать, чтобы она была немножечко другой сегодня, но она была такой, какой была принята тогда, и когда делаешь мониторинг, волей-неволей приходится придерживаться какой-то старой статистики. К несчастью, полные данные доступны только за последний период, а базовая статистика по распределениям доступна за все 20 лет. Кроме того, есть базовая демография, которая не очень менялась.
Вот, собственно, самый важный слайд, который показывает, что происходит, когда наступает экономический кризис. Линии соответствуют разным видам культурной активности – вот есть драматический театр, музыкальный театр, классическая музыка, поп- и рок-музыка, народная музыка, которую включили, потому что нельзя же было в 90-м году, когда придумывали, не включить народную музыку. Уже тогда никто не ходил на концерты народной музыки. Наступило некоторое оживление сейчас, но я смутно подозреваю, что это под ней понимают фолк-рок, и это совсем не те люди, которые когда-то ходили на ансамбль «Березка», но мы это не узнаем, пока не зададим больше вопросов.
Музеи и кинематограф. Что мы видим здесь? Мы видим, что есть некоторый провал. Визуально можно рассмотреть, если мы сложим все линии вместе, что в районе 90-х годов действительно наступает спад порядка 20%, после чего быстро начинается рост, и сейчас уровни выше, чем они были в 1991-м. Причем все эти линии ведут себя похоже, кроме одной единственной. Это фиолетовая линия, которая означает «кино». Люди перестали ходить в кино в середине 90-х годов. Есть момент в 1998-м, когда в кино сходило меньше людей, чем на концерт классической музыки. Классическая музыка оказалась гораздо более устойчива к тому, что у людей заканчиваются деньги, чем кинематограф. Когда денег остается совсем мало, тот, кто выбирал между кино и классической музыкой, идет на классическую музыку. Те, кто ходил в кино отказываются продолжать ходить в кино, а многие просто никогда не ходили в кино. Так или иначе, кинотеатры сильно теряют в аудитории, а консерватория не очень теряет в аудитории.
Можно было бы это объяснить тем, что появилось телевидение, но телевидение, которое действительно в 90-х было гораздо интереснее, чем во времена, когда по трем каналам показывали программу «Время» одновременно. Но в 1991-м году мы уже не застали этой ситуации, в любом случае, кино никуда не делось, телевидение никуда не делось, еще появился Интернет, диски пиратские, торренты, и тем не менее, кинотеатры снова вышли на первое место. Это, как мне кажется, очень сильные аргументы в дискуссии об автономии статусной культуры. Ничего не происходит с желанием чувствовать себя и казаться другим человеком, когда культурность больше не ассоциируется с экономическим доходом или экономическими шансами. Практически ничего. Ясно, что есть некоторый спад, но он такой, какой мы можем ожидать на основании чисто экономических соображений. И совсем не так себя ведут просто развлечения типа кинотеатров.
Можно посмотреть на то, как похожа или не похожа динамика разных форм культурного потребления. Здесь мы нарисовали картинку, показывающую точки, расположенные близко. Как правило, все виды культурной активности сопутствуют друг другу, в общем, они все коррелируют положительно. Люди, которые ходят на поп- и рок-музыку – это те же люди, которые ходят в кино, это те же люди, которые ходят в музеи, те же люди, которые ходят в библиотеки. Корреляция везде позитивна и почти везде значима, но она имеет разную силу. И когда мы пытаемся расположить их по паттерну «сходство» или «несходство», то в данном случае это называется многомерным шкалированием. Видно, что кино все-таки не очень похоже на все остальное, и библиотеки тоже. А вот все остальное более-менее вместе, причем интересно, что поп-музыка и народная музыка похожи на музыкальный театр и на классическую музыку. То есть это такое одно гнездо – форма культурной активности. Одни и те же люди ходят во все эти места.
Правда ли, что спад, который произошел, произошел прежде всего за счет молодежи? И вообще, что тут с молодежью? Здесь линии разных цветов, и близость к красному спектру показывает возраст: красная линия – это самая старшая группа, синяя – самая молодая. Это доля представителей каждой группы, которая приняла участие хотя бы в одном из представленных видов активности, исключая кино и библиотеки. Мы видим здесь, что культурные активности очень сильно завязаны на возрасте, но прямо противоположным образом, чем можно предполагать, исходя из гипотезы о том, что молодые, когда поймут, что с помощью Мариинского театра на «Мерседес» не скопить, потеряют к нему всяческий интерес.
На протяжении всего этого периода самая младшая возрастная группа была наиболее культурно активной. И вот так же, как у всех остальных, был небольшой спад, потом начался существенный подъем, и всегда они были гораздо активнее, чем старшая возрастная группа. Причем неактивная старшая возрастная группа выглядит угрожающе. Это спад культурной активности, который наблюдается у разных возрастных групп. По горизонтали – это возраст, а это – доля посещавших данную форму культурной активности за последние двенадцать месяцев. В отношении библиотек наблюдается резкий спад среди людей, которые только вышли из студенческого возраста, дальше спад продолжается. Это вовсе не то, что пенсионеры ходят в библиотеки, что само по себе интересная тема. Получается, что не очень пенсионеры ходят в библиотеки.
Что касается драматического театра, то здесь спад начинается чуть позже, но все равно он сходит практически на ноль. Кинотеатры: больше всего молодые ходят в кино, но тут опять сильный линейный спад. Дольше всего удерживается интерес к классической музыке, до рубежа пятидесяти-шестидесяти лет, потом снова спад. Интересно, что график очень сильно отличается от американских, финских или британских, в которых молодежь все-таки перестает интересоваться оперой. Получается, что самый большой интерес к классической музыке мы наблюдаем у людей порядка сорока-пятидесяти, и далее пятьдесят-шестьдесят, а затем наблюдается некоторый спад. В нашем случае нет ничего подобного, то есть все эти культурные активности или больше у молодых, или примерно на том же уровне, что и у людей среднего возраста.
Это статистический анализ того, что влияет на культурное потребление. На него влияет возраст, и когда мы смотрим просто на связь, возраст на него влияет, образование, доход в некоторой степени и пол. Разные множественные регрессии позволяют отсортировать влияние разных факторов и посмотреть при контроле по данному фактору, как меняется значение всех других. Поскольку факторы связаны друг с другом, это очень ценное статистическое наблюдение. Например, культурная активность падает с возрастом, но культурная активность падает и с доходами, а доходы очень сильно сокращаются с возрастом. Опять же можно обнаружить и благодаря нашим опросным данным, и благодаря Росстату, и благодаря разным другим источникам можно узнать неприятную вещь, что зарплаты перестают расти у людей в возрасте около тридцати, после чего наступает медленный спад, ускоряющийся дальше. То есть обычная схема, когда люди медленно растут, и чем они старше, тем у них больше денег, здесь не срабатывает, потому что самые богатые и больше всех зарабатывающие – это люди относительно молодые и недавно появившиеся на рынке труда.
Может ли быть так, что пенсионеры неактивны просто потому что у них мало денег? Нет, несмотря на корреляцию получается, что возраст по-прежнему остается очень значимой переменной. Значит, образование? Чем выше образование, тем выше культурная активность – это мы наблюдаем везде, где бы ни проводился замер. Возраст влияет однозначно негативно, причем линейно негативно на все виды культурной активности.
Мифология о том, что дебилов вырастили из ЕГЭ, и интеллигенция – это последние три питерские старушки, не очень убедительно смотрится в свете всех этих данных. Еще интересные вещи заключаются в том, что доход влияет, но не очень существенно, причем доход больше всего влияет на продолжение долголетия. Старшие пенсионеры, у которых относительно высокие доходы для этой группы, продолжают культурную активность дольше, чем те, у кого доходы низкие. Но это единственная группа, для которой доход действительно оказывается очень важным. Пол женщины – это универсальная вещь, женщины в 1,5-2 раза активнее мужчин по всем параметрам. И, наконец, влияет образование родителей. Образование родителей влияет независимо от собственного образования, в той мере, в какой образование родителей позволяет описать, в какой семье человек рос, получается, что шансы вырасти в семье с родителем хотя бы с одним высшим образованием очень высоко коррелирует, и на самом деле настолько же хорошо предсказывает культурную активность, как и собственное образование, когда мы их как-то выравниваем и контролируем друг относительно друга.
Что остается от наших выводов? Во-первых, вопреки теориям массового общества индивидуализации, культурное потребление продолжает быть значимо связано с социальными категориями. Не наступило состояние, когда образовательный статус или принадлежность к какой-то группе занятости перестали бы предсказывать культурную активность. Нет, по-прежнему они хорошо ее предсказывают.
Комплекс активности, который ассоциируется с высокой культурой, традиционный культурный капитал, традиционные символы принадлежности к культурной элите не исчезают, когда экономический кризис наступает. Они не эластичны к потере доходов. Можно очень соблазнительно это интерпретировать как следствие того, что определенная сакральность, какое-то ощущение избранности, которым наделены те, кто во всем этом участвует, никуда не девается, потому что люди становятся беднее. Мы не наблюдаем спада активности в когортах младше 90-х годов, причем то, что молодые настолько активны, очень хорошо укладывается в представление о том, что культурный капитал все-таки приобретается с некоторыми стратегическими намерениями. Ценят его не потому, что он позволяет сделать карьеру или в смысле получения высокооплачиваемой работы, но люди, которые его приобретают, тем не менее, вполне сознательно инвестируют в повышение культурного уровня.
А некоторые молодые люди ставят перед собой задачу вырасти над собой культурно. Они отправляются в Эрмитаж, они покупают все книги серии «Азбука классика» и читают их по очереди. Короче говоря, они производят определенную работу над собой, и эта работа делается наиболее интенсивно в период, когда от этого можно ожидать максимальной социальной отдачи. Когда люди молоды, они обрастают дружескими связями и формируют какие-то человеческие отношения, которые длятся на протяжении всей остальной жизни. Еще они работу ищут, брачного партнера ищут. Когда эти задачи решены, отдача от культурного капитала сокращается, и инвестиции в него тоже сокращаются.
Со временем люди перестают придавать этому столько значения, сколько придавали раньше. В другой статистической базе очень хорошо видно, что с возрастом, Фицджеральда или Маркеса как самого популярного автора будет менять Акунин. Много работы, семья, дети, «ну его». Правда, очень хорошо видно, как эти биографические циклы накладываются, в каком возрасте люди берут какие книги в библиотеке и мы, похоже, видим что-то подобное. Нет значимой интеракции с доходами ни в младшей, ни в старшей группе. То есть предположение о том, что новое поколение, дети Чубарова перехватили места на галерке у петербургских старушек, которые занимали их раньше, увы, ничем не подтверждены.
Наконец, есть значимая интеракция с возрастом. Люди, которые получили высшее образование раньше, культурно более активны. Почему это, интересно? Это интересно, но может интерпретироваться по-разному, и то, что кажется мне наиболее правдоподобным – это следствие определенной девальвации или экспансии образования. В 60-70-е и тем более в 50-е годы есть какая-то группа, которая ассоциирует себя с интеллигенцией, ощущает себя интеллигенцией и инвестирует время и жизненные силы в ведение определенного образа жизни. Этот образ жизни включает в себя высшее образование, знакомство с искусством, активную культурную жизнь. Эти вещи идут рука об руку. И те люди, которые вели такой образ жизни раньше, продолжают вести и сейчас. Но поскольку высшее образование в перестроечные и постперестроечные годы быстро растет и, по сути дела, перестает быть сколько-нибудь дифференцирующим признаком, то корреляция, статистическая связь с культурным потреблением просто исчезает. Теперь самые разные люди, те, для кого важно ощущать себя культурными, становятся обладателями вузовского диплома. Та корреляция, которая была раньше, та статистика, которая была раньше, теряется совершенно.
Идеал культурного человека никуда не делся, привлекательность его, по всей видимости, не померкла, молодые люди продолжают по своей воле и не по своей воле с большим или меньшим внутренним позывом к этому пытаться расти культурно. Даже те, которые не испытывают никакого позыва, видимо, имеют какие-то внешние стимулы. Мои коллеги провели замечательные исследования, проследив за несколькими десятками, несколькими сотнями посетителей Эрмитажа. Самые выразительные вещи о том, как идеал культурного человека все-таки живет где-то рядом с нами, даже с теми, кто не понимает, зачем все это нужно, и не испытывает никакой внутренней нужды. Он, наверное, лучше всего иллюстрируется цитатами из полевого дневника.
А попробуйте угадать, сколько, в среднем, времени проводит в Эрмитаже человек, который в него пришел? Медианное время? Около 50 минут. Кроме того, медиана посетителя Эрмитажа посещает эрмитажное кафе за эти 50-55 минут и успевает сделать 3-4 селфи. А самый долгий момент, который на протяжении сеансов наблюдения наблюдаемый индивидуум провел в одном зале, как вы думаете, составило сколько? Три минуты пятьдесят секунд. Это была женщина, которая вошла в зал и села поболтать со смотрительницей этого зала и провела эти самые три минуты пятьдесят секунд. Пары и не пары, малые группы и одиночки, за которыми наблюдали, отбирались случайно. То есть, большая часть людей попадают в Эрмитаж, потому что они знают, что им надо попасть в Эрмитаж. Они не очень знают, что там делать. А самый популярный зал, как вы понимаете, это «Павлин». Часы с павлином – это более-менее, а вот что делать дальше, уже совершенно не ясно.
Так вот, с одной стороны, можно ужаснуться, сказать, что все эти люди делают? Где наша культура? А с другой стороны, посмотрите, где наша культура: люди, которые не знают, куда себя деть, ходят в этот музей, и хотя бы час, но, по крайней мере, испытывают себя присутствием в нем, как внешнее ожидание, как ощущение давления и как необходимость соответствовать какому-то определенному культурному образцу – все это живо и все это остается с нами.
Причем как раз в Эрмитаже, если не брать пары случайной выборкой, а отслеживать каким-то более целевым образом, очень видно, как устроена культурная экология музея, как разные группы занимают разные ниши, как кто-то идет к часам павлина. Кто-то направляется, когда-то это было третьим этажом, когда я как-то давно пытался это наблюдать, сейчас это вылилось в генеральный штаб, но хорошо видно, что клиенты третьего этажа – это, скорее, девушки от пятнадцати до двадцати пяти лет, часто приходящие вместе или молодые пары. Экскурсионная группа имеет очень мало шансов оказаться на третьем этаже, и по виду людей можно довольно точно предсказать композиции, группы по возрасту, предсказать, куда они дальше пойдут. В общем, все эти вещи показывают нам, что говорить о смерти культурности в качестве знака социального отличия рано и, по крайне мере, в этом смысле и качестве она продолжает цениться.
К несчастью, мы многого не знаем. Некоторые вещи мы надеялись узнать к сегодняшнему дню, когда с Борисом Семеновичем обсуждали возможность этой лекции. В октябре я очень наделся, что данные уже будут, их нет, но они будут очень-очень скоро. Будет еще один опрос после 2011-го года, следующий будет в этом году. Он ликвидирует некоторые методические пробелы, которые были в прошлых. Прошлые делались по стандартным телефонам. Понятно, что количество домохозяйств со старыми телефонами сокращается, но мы попробуем что-то сделать, взяв три выборки и сравнив показатели по ним, там будут и некоторые другие данные.
Поскольку мы имеем дело с людьми, которые ходили в Эрмитаж, но не знаем, что там делали, хочется получить какие-то более точные маркеры вкуса, которые бы характеризовали этот вкус. Там будет блок вопросов о любимых и нелюбимых писателях, вернее, об отношении к культурным фигурам, которые позволяют каким-то образом оценить вкус в лоб и напрямую. Там будет блок по социально-культурным и политическим установкам. Мы узнаем, в какой мере эти среды имеют более общее социальное или даже политическое продолжение. К тому же, у нас будет возможность оценить вкусы дробных социальных групп, потому что другое исследование, о котором я не буду пытаться рассказывать сегодня, показывает захватывающие вещи. Оно демонстрирует наше представление о классах или о социальных слоях. Оно в какой-то мере работает, но оно настолько грубое, что удивительно, как оно работает. Когда мы получаем достаточно большой массив, чтобы расслоить людей с высшим образованием на профессиональное и низшее, то с интересом обнаруживаем, что они ведут себя очень непохоже друг на друга. Доктора не похожи на индивидуальных предпринимателей, на литературных редакторов, на журналистов. Короче говоря, мы их объединяем в один социальный слой, но, видимо, не должны это делать. Я надеюсь, что настанет момент, когда я смогу рассказать и об этом исследовании, и в этот момент я все еще буду профессором Европейского университета. Спасибо.
Борис Долгин: Спасибо большое! Да, я тоже надеюсь, что мы сможем послушать и об этом исследовании, и что в этот момент Европейский университет будет также сиять, и Михаил Михайлович сможет быть его профессором.
Небольшое лирическое отступление, переходящее, к вопросу. Мы, действительно, этой осенью оказались в одном и том же городе совершенно случайно, в городе Саратове. Информационный центр по атомной энергии в разных регионах проводит свои научные фестивали, и ко мне там традиционно обращаются с запросами на консультации по разным поводам, в том числе спросили, кто бы мог рассказать о социологии инновации, социологии науки и техники. Одно имя и так по разным причинам знали, и я в дополнение к этому имени назвал, разумеется, Михаила Михайловича.
Он там оказался, прочитал с большим успехом лекции. Мы шли по Саратову и обсуждали зачатки этого самого исследования, и когда я слышал первые какие-то наметки на результаты, у меня возник вопрос, который я тогда же предварительным образом задал, но сейчас, я надеюсь, уже есть некоторые дополнительные данные. Просто эта картинка про кино выглядит довольно закономерно с учетом того, что уже к началу 90-х годов – я не беру какие-то исключительные группы – среднее потребление походов в кино, скорее, не было таким престижным потреблением, это было довольно функциональное потребление. По мере появления в семьях видеомагнитофонов, а дальше, соответственно, возможности посмотреть фильмы на дисках, скачав и так далее, это должно было прийти к снижению такого функционального потребления кино. Другой вопрос в том, что, похоже, вместе с разными стилями потребления к нам пришло на новом уровне статусное потребление кино: поход в кино как вполне почтенная процедура, может быть, не совсем такая, как поход в оперный театр, но все же. Я думаю, что все запомнили эту интересную линию, действительно, очень необычную.
Михаил Соколов: А почему тогда спадает так быстро в ранних 90-х?
Борис Долгин: Люди стали жить тяжелее, и была возможность потратить деньги на то, что можно посмотреть дома по телевизору и по видеомагнитофону, которые все-таки несмотря на жизнь тяжелее, стали массово потребляться. Мне кажется, что, в общем, скорее это объясняет.
Михаил Соколов: А почему она стала расти потом?
Борис Долгин: А когда она стала расти? Давайте посмотрим.
Михаил Соколов: Она растет с 1998 года.
Борис Долгин: Да, условно говоря, с рубежа двухтысячных. Я бы сказал, что это куда более массовое распространение стилей жизни, которые начали привноситься заметным образом в 90-е годы. Стиль жизни, который мы видим на экране, когда, действительно, поход в кино – это что-то такое. Это, конечно, не поход на церемонию вручения Оскара, но все-таки.
Михаил Соколов: К сожалению, здесь цифры абсолютно немы. Может, если бы было известно даже не на что люди ходили, а как они ходили, с кем они ходили, в какое время они ходили, если бы такого рода данные были, мы бы могли, действительно, сравнивать положение этой активности во всей экологии культурной активности. Правда, родители с детьми ходят в кино чаще всего, влюбленные пары ходят в кино как часть ритуала ухаживания, часто ходят подростковые компании. Эта интерпретация вполне правдоподобна, но единственное, с чем я не могу согласиться, было ли время, когда поход в кино был частью престижного потребления? Кино появилось довольно рано. Хождение в кино появилось до телевидения.
Борис Долгин: В какие-нибудь 30-е, 50-е, 60-е годы, насколько я помню по рассказам и воспоминаниям, это была вполне статусная вещь. Вот то, что я помню уже из 70-х и 80-х, что, ну, в кино сходили, на продленке сводили в кино в очередной раз.
Михаил Соколов: В моем восприятии оно не было статусным, наверное. Я всегда думал, что оно было тем, чем потом стал телевизор. Если по нему был нанесен удар, он должен был быть нанесен в тот момент, когда появилось телевидение. Но не полностью, потому что телевизором нельзя сделать массу приятных и важных вещей. Если вы подросток, то за телевизором вы не оказываетесь в темном зале, наедине друг с другом, а это бывает очень приятно. Поэтому кино не умерло. Все-таки, это некий вид экстраординарной культурной активности. Я не уверен, что ощущение от него поменялось. Я не уверен, что статус или место этой активности сильно менялось с 30-х годов, по крайней мере. Может быть, я не прав. Я не могу с ходу придумать, как это можно проверить. Может быть, какие-то качественные характеристики восприятия хождения в кино стали другими с 1991-го года, я не знаю и был бы рад услышать аргументы и «за» и «против», может быть так, может быть, нет. Что, мне кажется, изменилось – что могло довольно массово измениться – это то, что некоторое «полу-ритуальное» участие в культурной жизни оперы встречается в качестве сигнала формы дисплея культурного капитала. Например, классическая музыка проиграла современному кинематографу.
У людей старше 50-60 лет в Петербурге будет некое нормальное ожидание, что человек способен обсуждать теноров в Мариинке. И они, догадываясь, что не все способны поддержать эту беседу, с некоторым садистским намерением, допуская, что случайно встреченный человек их возраста может помочь им указать молодежи ее законное место, могут начать этот самый разговор. В то время, как их дети или уже внуки, скорее всего, смогут обсуждать авторское кино. Так что опера и классическая музыка немного потеряли в этом статусе. Мне кажется, что кино, если его положение и статус изменились, то как раз в последние 20 лет оно превратилось в очень важный элитарно-культурный сигнал, возможно, даже заменив все остальные. Оно могло стать более важным, чем живопись и музыка, даже, может быть, чем литература, в какой-то степени. Но я не знаю, можно ли это как-то проверить на каких-то относительно жестких данных. Поэтому, к несчастью, не все изменилось в лучшую сторону с Саратова.
Борис Долгин: Должен сказать, что до начала 90-х годов кино заведомо не могло заменить телевизор по очень простой причине, на мой взгляд: заметная часть кинопродукции – западной и советской – по телевидению либо не шла, либо шла с очень большим запозданием. Соответственно, они не были взаимозаменяемы. Вот уже с 90-х годов массовые не то пиратские, не то просто дешевые, когда-то закупленные оптом классические фильмы, прошедшие на телеэкране, в этом смысле могли заменять кино. Но не в 60-70-е годы.
Еще один вопрос. Если сегодня соперником похода в кино является просмотр на собственном компьютере или «плазме» дома, то ничуть не в меньшей степени соперником потребления письменных текстов у библиотеки является потребление, с одной стороны, в домашней библиотеке, а с другой стороны, в «цифре». Не важно, будет ли это компьютер, планшет, смартфон, не важно. Как бы попробовать учесть это при анализе вкусовых предпочтений, при анализе социальных структур, потому что явно анализ потребления в библиотеках здесь будет сильно скошен в разные стороны. Как минимум, с этих двух сторон, он неизбежно будет скошен.
Михаил Соколов: Я пытаюсь понять, почему мне кажется, что кино не очень потеряло. Не потеряло значит, что это никогда не было «благородным» развлечением, а потом оно стало тем, чем стало сейчас. Я вспоминаю Булгакова, помните начало «Собачьего сердца», героиню, которая ходит в кинематограф? Вообще, если вспомнить восприятие кинотеатра в 20-е годы, то оно было низкопробным развлечением, машинистки ходили в это самое кино, чтобы посмотреть на красивую жизнь.
Борис Долгин: Это «хвосты» немого кино.
Михаил Соколов: Именно, что это «хвосты». В общем, есть тема для исследования. Потом, может быть, я еще что-нибудь соображу. А с библиотеками проще, потому что этот вопрос задают. Не удалось получить каких-либо данных о том, что книги, которые люди берут в библиотеке, сильно отличаются от книг, которые люди скачивают с сайтов или которые покупают в книжных магазинах. То есть, те данные, которые есть, показывают, что книги одни и те же. Двадцатка самых популярных авторов будет совпадать с несколькими списками: популярные авторы из нескольких сотен скачиваний в неделю, тиражи книжной палаты избранных авторов, база Санкт-Петербургских библиотек самых популярных книг. По-моему, 8 из 20 совпадают во всех трех списках. Вроде бы авторов, которые появляются только в одном списке из трех – 19 из 60 возможных. То есть их меньше трети. Причем это не в какой-то одной группе. Везде Дарья Донцова, к примеру, будет первой и везде очень много жанрово близких авторов с примерно той же самой читающей группой. Но во всех трех списках «вклинятся» Толстой, Достоевский, Акунин, Ремарк. Это, конечно, одна какая-то группа забивает своими фаворитами весь «топ», хотя, конечно, читающая группа в России будет потребителями Донцовой, смешанной с Даниэлой Стил и с Норой Робертс. Это такой «настоящий читательский набор», правда, количественно преобладающий.
Борис Долгин: У меня нет ни малейших сомнений, что по валу, по генеральной совокупности они будут более-менее близки. А вот когда мы начнем анализировать группы внутри, сможем ли мы проанализировать как следует возрастные, образовательные, социо-культурные группы, если не будем брать все 3-4 источника?
Михаил Соколов: Видимо, сможем, потому что есть еще один источник. Благодаря Михаилу Евгеньевичу Илле, есть данные по библиотекам, и мы можем посмотреть, насколько и в какую сторону смещена аудитория библиотек. Мы можем прикинуть: люди, которые ходят в библиотеки, ходят туда потому, что у них нет денег, чтобы купить книгу, или нет навыков, чтобы скачать эту книгу, или почему-то еще? Интересно получается это «почему-то еще», поскольку, когда мы на них смотрим, они оказываются моложе. Даже если мы отбрасываем студенческую группу, они все равно оказываются моложе среднего. Женщины преобладают над мужчинами, но они везде преобладают. Единственный сильный перекос будет с образованием: там будет больше высшего образования, чем в генеральной совокупности. И доходы почти не значимы, кроме самой высокодоходной группы, которая утверждает, что ходит в библиотеки чаще, чем все остальные. То есть это точно не «эффект бедности».
Проблема с данными, которые были, в том, что мы не знали, какие именно библиотеки посещались. Есть же еще библиотеки на работах, есть библиотека Академии наук. Но в опросе, который затевается сейчас, они разведены. И мы сможем посмотреть, насколько эта жесткая статистика по городской системе библиотек, которая есть, накладывается на ту статистику, которую мы получили в опросе. И увидим, какова картина. Но из того, что мы пока можем угадать, нет оснований считать, что библиотечный выбор как-то радикально отличается от всего остального.
Борис Долгин: Очень интересно. Пожалуйста, вопросы?
Вопрос: У меня вопрос по этой кривой, но перед этим я хочу высказаться по поводу кривых кино, о которых сейчас шла речь. Очень много материалов вышли в Институте киноискусства, достаточно пойти в библиотеку Эйзенштейна, там масса всевозможных корреляций исследована и в отношении возрастных когорт и профессиональных, и факторов, которые влияют…
Борис Долгин: А чьи именно исследования?
Продолжение вопроса: Это не один автор, их достаточно много. Возвращаясь к кривой, скажите, пожалуйста, в 2009 году был всплеск по всем кривым, а потом спад везде. Чем это обусловлено? Это год после «официального кризиса», вроде бы после кризиса должно быть какое-то «проседание», а здесь – всплеск. Как это объяснить?
Михаил Соколов: К сожалению, то объяснение, которое мне кажется самым правдоподобным, заключается в том, что произошел какой-то сбой в технологии опроса. Это последнее объяснение, на которое может полагаться тот, кто рассказывает про опросы, но никакого иного объяснения тут нет, чтобы был выбор сразу по всем параметрам. Еще 2005 год выглядит неожиданно «плохим» по разным параметрам. На разных графиках видно. 2009 год получился вдруг каким-то очень хорошим. Я просто не представляю, с чем это могло бы быть связано. Тут есть несколько вещей, которые я не могу объяснить: за 2009 год, почему-то все линии довольно гладкие, кроме музейной, возможно, были какие-то выставки, как выставка Серова, которые давали такой всплеск, но мне не удалось идентифицировать эти всплески с чем бы то ни было. Почему музеи так себя ведут, я не очень понимаю. Видимо, люди вдохновились инновациями. Есть важная традиция советских социологических исследований, то, что я знаю лучше всего, – это исследование театра, которое делалось в Петербурге. По кино знаю меньше. Если есть какие-то исследования по аудитории, например, оценка отдельных фильмов, это было бы замечательно.
Борис Долгин: Они точно делались. Можно консультироваться с Дондуреем и другими, социология кино вполне развита, он подтвердит. Но я не видел именно по этой теме.
Михаил Соколов: То, что я видел, было очень интересно. Кстати, там были графики, похожие на эту картинку, но нарисованные другим методом. Единственное, что поп-музыка и танцы были ближе к кино, и у нас получалось две плеяды, одна из которых включала в себя вроде бы высокое искусство, а вторая – «не высокое», и центром было кино. В этом смысле удивительно, насколько иллюстративно то, что все может остаться прежним, когда кажется, что все поменялось. В каком-то смысле, очень мало, что поменялось.
Борис Долгин: Я бы добавил, что в посткризисный год эта аномалия наблюдалась не только по культурному потреблению, но и по образовательному потреблению. И не только в России. Как некий парадокс ситуации, отмечалось, что в кризис, когда более-менее нечего делать, ситуация плохая, люди идут повышать образование, а, возможно, люди идут и культурно потреблять. То ли как компенсацию, то ли как то, что это может как-то повысить их ценность. Во всяком случае, там речь не шла о возможности статистических ошибок, это были данные университетов американских и британских, то есть, это не какой-то уникальный всплеск.
Михаил Соколов: Да, с образованием это известный эффект. Может быть, это оно, спасибо.
Борис Долгин: Еще вопросы?
Вопрос: Сводили ли вы графики с возрастанием интереса к кино с появлением крупных продакшн-компаний в России? Потому что кино – это наиболее вульгарное явление среди представленных, а более вульгарное явление легче продать. Появились продакшн-компании, стали вкладывать деньги – вот и пошел всплеск. Не было ли у вас таких исследований?
Михаил Соколов: Как вы понимаете, с этими данными это вряд ли можно сделать. К сожалению, тут я с ходу даже не могу предположить, какие данные нужны, потому что это точно не опросы. А годы дают слишком мало статистики, там слишком много всего накладывается, чтобы можно было таким образом интерпретировать хронологический ряд. Если бы они появлялись как-нибудь географически, территориально неравномерно, можно было бы попробовать проводить анализ районный, территориальный. Но я затрудняюсь предложить, как это можно было бы сделать. Гипотеза интересная, но данные, к сожалению, отсутствуют.
Борис Долгин: Тут примерно понятно было бы, может быть, как это «вычищать», выделив те фильмы, которые были теми самими продакшн-компаниями созданы, как каким-то дополнительным опросом.
Вопрос: У меня вопрос по гендерному измерению: правда ли, что, условно говоря, «низкая» культура видна четко – женская и мужская, а вот «высокая» культура, при всей ее условности, – уже смешанная? Если это правда, то с чем вы это связываете и как можете интерпретировать, что эти аудитории отличаются?
Михаил Соколов: Правда. На этих данных мы этого не видим, но все, что можно видеть на библиотечных данных, показывает, что это так. Почему? Потому, что возьмем одного из 20 самых популярных авторов детективов – один из 20 самых издаваемых авторов детективов в России по фамилии Колычев. Читал ли кто-нибудь детективы Владимира Колычева? Нет? Почему я не удивлен? Типичный сюжет выглядит следующим образом: дочь олигарха, которого умертвила его новая жена-фотомодель, ее мачеха, случайно спасаясь от того же самого киллера, попадает в хижину бывшего спецназовца Матвея, и ничто бы не спасло ее, если бы не Матвей, который все поставил на свои места. Разумеется, в хижине она быстро поняла, что такое настоящий мужик, забросила свою распущенную жизнь, преисполнилась моральных принципов, нашла любовь и обрела место в жизни. Как вы думаете, кто может прочитать такое? По сюжету немного сложно узнать. В этом сюжете есть некое послание, которое делает его привлекательным для людей, ассоциирующих себя с Матвеем, как со слегка идеализированной версией самого себя. Причем, это именно не гипотетический покойный олигарх, не богема, которая тоже где-то вертится, а именно спецназовец в хижине. И эта сюжетная линия: правильный мужик попал в параллельную вселенную. И что же вы думаете, там колдуны, аристократия какая-то, но куда же колдунам против бывшего спецназовца!
Бушков и его «Рыцарь из ниоткуда» – самая популярная серия, по-моему, в российской фантастике, а вот бывший спецназовец – это немного облагороженная версия, приближенная к автору, за которого можно помечтать. Женская версия – это книги Шиловой или Донцовой, или Даниэлы Стил. Я посмотрел 60 описаний романов Даниэлы Стил, и там нет ни одной аннотации, в которой героиня не была бы богата, прекрасна и знаменита с самого начала. Есть такое классическое определение порнографии как литературы, которую читают «одной рукой». Так вот, это – социальная версия порнографии, которую вы читаете и мечтаете. Мечтаете о том, что никогда вашим не будет, но вот герой немного похож на вас, и его идентифицировать с собой можно, а эти мечты, которые люди склонны использовать таким образом, очень гендерно окрашены. У одной аудитории это бывший спецназовец, а у другой аудитории, скорее всего, женщина, которой повезло в жизни. И это не пересекается, потому что тех, которые читают про женщину, сложно заинтересовать бывшим спецназовцем.
Когда литературу перестают использовать таким прямолинейным образом, она теряет качество практического выполнения мечтаний, и вместе с ним, видимо, теряет гендерную окраску. Тут я даже не могу сказать, что идет раньше, а что – позже. То есть люди начинают стесняться, что их застали за таким использованием литературы, а поэтому пропадают назначенные гендерно окрашенные персонажи, или в обратном порядке, но здесь это кажется довольно однозначной штукой.
Что объясняется немного сложнее, но тоже прослеживается очень хорошо, это то, что если мы берем два полюса или два блока литературы, то один из них читают люди, почти исключительно с высшим образованием, причем с преобладанием профессии вроде журналиста, редактора, а на другом полюсе находится то, что читают люди без специального образования и занимающиеся физическим трудом. Среди предпочтений последних мы встречаем как раз Колычева и Бушкова, и когда мы расположим их по этому спектру, то обнаружим, что тот полюс, на котором находятся Колычев и Бушков, очень генерационно специфичен. Это такая литература, где «смертность» автора очень высокая, то есть автор приходит, пишет популярную книгу и исчезает. Пишет – исчезает. Колычева три года назад не было, а сейчас он входит в двадцатку самых публикуемых авторов, потом он может благополучно исчезнуть. Преемственность между разными возрастными группами здесь будет очень низкая.
А на другом полюсе возрастной специфичности не будет так же, как и не будет гендерной, там дети будут читать примерно то же самое, что и родители. Акунин очень слабо маркирован возрастным образом, а Ремарк, Достоевский, Толстой вообще его не имеют. У Толстого есть «всплеск» в школьниках, но, если мы отсекаем их и их вероятных родителей, то все. Там есть такой слабый подъем у людей, у которых вероятен ребенок-школьник, но дальше все примерно ровно. Это довольно забавно, когда вы смотрите на эти графики. Жизненный цикл будет выглядеть примерно так – Ремарк, Достоевкий, Ремарк, Достоевский, спад, Ролинг, Туве Янсон, спад, Акунин. Вот вся история жизни.
Вопрос: Колычев – это не коллективный ли автор?
Михаил Соколов: Очень может быть, что коллективный.
Борис Долгин: Вообще, есть какая-то понятная логика в том, что так называемая «высокая» литература склонна к относительному единству канона при всем его распаде, а остальная литература очень социокультурно зависима, но зато куда более жестко сюжетна?
Михаил Соколов: Думаю, что да. Есть какая-то каноничность, есть возможность для классикализации. «Высокая» культура транслируется по разным каналам, попадает в школьную программу, и ее так просто не выбросишь. Но это в общем касается и какой-нибудь современной русской прозы, которая особо еще никуда не попала.
Вопрос: У меня вопрос был по поводу литературы: вы сравнили Маркеса с Акуниным, а что с Акуниным не так, чем он отличается от Маркеса? Или Фицджеральд – разве он не заставляет людей фантазировать? И еще: вы сказали, что люди перестают вкладываться в культурный капитал, потому что он дает мало возврата, а куда они инвестируют свое время после этого момента? Еще хотел спросить, что надо делать в Эрмитаже, но на это, наверное, уже нет времени.
Михаил Соколов: С Акуниным все абсолютно в порядке. Это указание не на кластеры, а на то, с кем он соседствует и какие книги берут вместе. Если выделить из этого большого массива группу книг, у Акунина будет своя компания, куда попадет современная русская проза. Кстати, Улицкая и Прилепин попадут примерно туда же. Ну, там будет какое-то количество литературы, которая категоризируется как «относительно развлекательная». Есть блок «классики-классики», где видна «Азбука классики» – Фицджеральд, Ремарк. Вероятность того, что Акунина понесут домой вместе с Прилепиным, выше, чем вероятность того, что их понесут вместе с Фицджеральдом.
Борис Долгин: Нет, вопрос был в том, что функционально, на взгляд задавшего вопрос, Фицджеральд – тоже развлечение, как и Акунин. Почему же тогда имеется разница? Я не случайно дистанцировал эту позицию, вероятно, и вы будете не совсем согласны.
Михаил Соколов: Доказать то, что люди по-разному с этой литературой обращаются, нельзя. Но это позволяет объяснить, почему у нас возникают разные кластеры, почему люди не смешиваются, почему они – части разных потребительских корзин, а без такой гипотезы это сделать сложнее.
Борис Долгин: Но вы же не случайно упомянули о том, что люди покупают книги, например, издательства «Азбука классика». Речь все-таки идет, может быть, и о развлечении, но о развлечении с некоторым флером приобщения к традиции. Прочитать когда-нибудь Фицджеральда – принято, Ремарка – просто обязательно. Акунин пока этого статуса, наверное, не имеет, судя по тому, что вы сказали о современной русской прозе.
Михаил Соколов: Если мы соглашаемся с этим, то все становится примерно понятным. Что касается второго вопроса о «вложениях»: у этих людей есть постоянная работа, у них есть семья, у них есть дети, у них гораздо меньше свободного времени, они предпочитают, видимо, то время, которое у них остается после всех этих занятий, не заниматься чтением. Кстати, это то, что связывает вместе разницу между Фицджеральдом и тем, что читают «потом». Если мы представим себе человека, у которого ни на что нет времени, а вечером он упал, как человека, скорее, старшего возраста, то мы объясним смену одного кластера другим. Здесь интерпретация держится на другой интерпретации, но это самое убедительное объяснение, которое я могу предположить.
Про Эрмитаж. Французская буржуазия, которая, разумеется является эталонной, приходит в музей, чтобы наслаждаться картиной, причем совершенно не читая таблички. И она полностью достигает единения с искусством.
Есть интересный сдвиг в идеологии. Когда какие-то интервью пытался проводить и препарировать я, там была очень сильная идеология «увидеть одну картину и уйти», чтобы не портить себе ощущение. Любая вспомогательная активность, кроме голой, стерильной и аскетичной активности единения с искусством, была абсолютным «табу». Никаких привлекательных интерьеров, никаких часов с кукушкой или павлином, упаси Бог, никакого кафе, никакого книжного магазина. Ничего такого, что позволяет заподозрить, что пришли не ради единения с прекрасным. Каноническая версия правильного поведения в музее выглядит так: лучше, чтобы музей был обшарпан, еще лучше, чтобы он был в гараже где-нибудь.
Вопрос: У вас в одной из раскладок было показано, что одним из самых важных факторов, влияющих на культурную активность, является образование, как личное, так и образование родителей. А как лично вы полагаете, влияет ли это напрямую? Оно является необходимостью внутри человека, он чувствует, что это, как воздух, и ему нужно получить свою «дозу» культуры? Или это, скорее, как возникающее в нем коллективное бессознательное, которое им движет, и он чувствует, что, если он это не сделает, он уже не будет таким культурным? Как лично вы полагаете?
Михаил Соколов: Моя интерпретация была такой, что есть ролевая модель, определенный шаблон. Есть образ жизни. Вебер определяет статусные группы через образ жизни и престиж, которым этот образ жизни наделен. Так вот, есть такая шаблонно-ролевая модель, которой люди следуют, и частью этой модели «образцовой биографии» является высшее образование, профессия, предполагающая интеллектуальный, а не физический труд, интерес к искусству и, по возможности, какая-то экзотическая биография.
Вот есть эта шаблонная модель, на которую люди ориентируются. Здесь сложно сказать, что приходит первым, а что приходит вторым. Есть представление о жизненном сценарии, если хотите. Там нет первичного или вторичного, люди просто отмечают, что они прошли некоторое количество этапов. Опять же, это единственный способ объяснить работу над собой, которую люди проделывают, потому что похоже на то, что часть этого сценария предполагает, что мы знаем, куда нужно прийти. Мы знаем, что в Эрмитаже нужно прийти на третий этаж, что нужно чувствовать себя более-менее уютно, а дальше мы учимся – как.
Самая интересная вещь, видимо, не улавливаемая никакой статистикой – это пытаться следить, как люди ставят и пытаются соответствовать подобным целям. Одна из самых важных статей по социологии искусства Говарда Беккера «Как становятся любителями марихуаны». Там про джазовых музыкантов, но, видимо, они примерно так же приобщаются к пагубному зелью, как и не джазовые музыканты. Секрет в том, что никому не нравится с первого раза, а чтобы втянуться в это дело, нужен опытный наставник, вроде Дона Хуана Кастанеды, который расскажет, что же здесь такого. И когда пройден необходимый «тренинг», приобретены необходимые навыки, когда люди разрозненные ощущения учатся интерпретировать как кайф, вот тогда они втягиваются. Но это требует усилий со стороны внешней среды и со стороны собственной – «я знаю, что мне должно понравиться, конечно, я могу опустить руки, но я буду стараться «забивать» снова и снова, пока, наконец, не почувствую себя настоящим джазменом», как в случае Беккера, который писал про джазовых музыкантов.
Примерно так же, наверное, в построении своей жизни обстоит дело и с культурой. Это очень интересная история, как люди рассказывают, что они делают в музее. Про что они думают, когда смотрят на картины. Получается похоже: «Я знала, что мне нужно полюбить музеи, и как-то я это пространство освоила». Кто-то выискивает цвета, маленькие фигурки животных. Обычный итог такой биографии – человек изучает способ прочтения картины, который позволяет эту картину сделать интересной. Причем, у разных людей это разные способы. У кого-то сидит в голове модель чисто каталогизаторской работы, как у Бурдьё: «мне интересно, когда я сумел выделить оттенки и различил чисто социологическую историю – а здесь Ван Гог бросил вызов прежней волне импрессионизма, которая бросила вызов прежнему академизму».
Есть несколько способов прочтения картины, которые позволяют каким-то образом понять, что в этом интересного: скандальная история, которую можно читать в этих картинах, люди, которые втайне гордятся, что на самом деле они просто рассматривают красивое сочетание цветов. Они так привыкли к этому занятию, что они могут пять часов провести. И это такая тайная радость: с одной стороны, тебе хорошо, и ты не чувствуешь никакого внутреннего отторжения, а с другой стороны, никто не догадывается, как и почему. Если бы кто-нибудь собрал такие истории, было бы здоров. Я в свое время начинал, но собрал мало.
Борис Долгин: Наверное, еще более «чистым» случаем является потребление классической музыки. В заметной части картин, все-таки, присутствует какая-то сюжетность, объекты, которые могут быть выделены. Во многих произведениях классической музыки существуют комментарии, которые условно объясняют, что можно услышать в каждой части симфонии, но в общем-то, рассказ о том, что и как слушает приобщающийся к классической музыке неофит, не получивший ее практически с рождения в качестве фона для своей жизни, по-моему, тоже очень ценно. Еще вопросы?
Вопрос: Спасибо за лекцию. В предыдущем ответе вы привели интересную аллегорию про Дона Хуана. А кто в современной России этот собирательный образ Дона Хуана сейчас?
Борис Долгин: А для чего? Для какого из искусств, из течений?
Продолжение вопроса: Допустим, для классической музыки. Или для музеев.
Михаил Соколов: Мы этого толком не знаем. Было бы интересно. Моя коллега Надежда Соколова под моим символическим руководством в Европейском университете пишет магистерскую, в которой учится говорить об искусстве, потому что основное занятие искусствоведа – говорить об искусстве. Она пытается каталогизировать регистры и проследить, откуда они берутся, как именно профессиональные искусствоведы учатся говорить, что им надо говорить, что ощущать себя и признаваться другими как искусствоведы, но в ее случае есть какой-то институциональный каркас.
Некоторые способы говорения и некоторые противоречивые ощущения, которые сопряжены с соприкосновениями с произведениями искусства превратить в этот хай, хорошо описаны, каталогизированы и кодифицированы в книжках по истории искусства и всевозможных учебниках. Некоторые, видимо, нет. То есть, литература – это один из источников. Это может быть исключительно профессиональная социологическая деформация осознания, но, если вы прозанимались социологией некоторое время, то страшно привлекательно видеть во всем этом какие-то культурные течения, потом размещать это, как флажки на карте, размечать экспансии, следить за какой-то эволюцией приемов. Но это можно сделать не только с искусством, а практически с чем угодно. Например, с рассматриванием бамперов автомобилей. Но все же этот навык берется из книг по социологии или социальной истории. Какие-то навыки берутся из других книг, а некоторые навыки, возможно, вообще не берутся из книг. Страшно интересно следить за мамами с малыми детьми, которые знают, куда они хотят привести своего ребенка в музее, целенаправленно ведут, рассказывают, что же здесь такого интересного. Безусловно, мама в этой ситуации – Дон Хуан.
Борис Долгин: Еще бывают какие-то передачи, программы, клубы, через которые что-то такое идет. В позднесоветской Москве был такой молодежный музыкальный клуб, в котором рассказывали о классической музыке, о современной классической музыке. Люди очень разного возраста – от старших школьников до инженеров – приходили, заставляли себя слушать, приучались к тому, как это надо слушать. В статьях объяснялось, почему это хорошо, хотя, возможно, вам неприятно это слушать.
Михаил Соколов: Газета «Лимонка» работала как орган политически культурного просвещения и давала очень подробные и дельные советы. В моей студенческой молодости она была одним из основных источников такой подготовки.
Вопрос: Добрый вечер, огромное Вам спасибо за интересную лекцию. Наша огромная поддержка Европейскому Университету, мы за вас очень переживаем. И теперь к вопросу: Ваши данные заканчиваются 2011 годом, а у меня вопрос по 2014-16 годам в связи с тем, что происходит в обществе. Если данных таких нет, то каково Ваше предположение – как могло бы измениться потребление культурных услуг в контексте с падением реального дохода граждан?
И второе: в связи с тем, что в период нарастания экономической и политической неопределенности в обществе, отсутствия действующего социального договора между властными верхушками и остальными членами общества, и общество обращается к литературе, искусству, как к некоему способу ощутить определенность. В связи с этим, могло ли произойти увеличение потребления услуг, вопреки падению реальных доходов?
Михаил Соколов: Есть опросные данные ФОМа. ФОМ утверждает, что именно это и случилось за последние годы. Те замеры, которые есть, показывали скорее рост, чем спад, несмотря на экономические трудности. Причины вполне могут быть такими, как вы предположили. Когда у нас будут данные, мы сможем сравнить с Петербургом. Я тоже предполагаю, что есть рост. Есть странная возвращающаяся вещь, ее масштаб пока никто не может оценить, но она хорошо видна «на глаз»: если был какой-то культурный идеал или культурная модель, интересная штука про культурный капитал заключается в том, что это исторически изменчивая вещь.
Авангардное кино, видимо, в него вошло, а музыка выпала. А до того были гораздо более радикальные трансформации. В Древней Греции, безусловно, был культурный капитал, но в нем была геометрия. Сейчас совершенно не стыдно признаться, что забыл таблицу умножения, например. А в тех кругах, где стыдно признаться, что не дочитал до конца «В поисках утраченного времени», можно признаться, что не помнишь таблицу умножения. Если и был какой-то культурный идеал, сопряженный с престижем, это был именно гуманитарный идеал. И вдруг мы видим эти растущие клубы, естественнонаучные и общественные лектории, куда школьников и студентов набивается гораздо больше на лекции по физике, и они отчаянно пытаются найти хоть кого-то, чтобы согнать на лекцию по истории или социологии. Это пять лет назад нельзя было себе вообразить. И не понятно, в какой степени это элемент культурного капитала в смысле какого-то генерализованного социального кода. Можем ли мы оказаться в обществе, где не обсуждать последние запуски Илона Маска – это такой же позор, как не быть на последнем театральном сезоне в более традиционной культурной среде? Не знаю, но кажется, что мы движемся в ту сторону. И вот это может быть очень большой трансформацией.
Борис Долгин: В самом начало этого вопроса было, будут ли данные ваши, свежее?
Михаил Соколов: Мы надеемся, что будут в ближайшие недели. Еще страшно интересная вещь – это вопросы не про политику-политику, а, скорее, про более общие культурные ориентации. В некоторых из ранних опросов это были омнибусы, а в них вкладывали разные другие вопросы, например, про 2007 год мы знаем, за какие партии с наибольшей вероятностью голосовали те, кто чаще всего ходил в драматический театр. Как вы думаете? Практически, никакой корреляции культуры и политики тогда не было. Это очень странно, потому что есть какой-то стереотип либеральной интеллигенции, а вот в этих данных не было никакого следа. Мы загнали туда блок вопросов, который, по моим представлениям, должен быть более чувствительным к подобным вещам, но пока данные немного странные. Совершенно не то, чего интуитивно ожидаешь.
Борис Долгин: Но это будет в том числе продолжение тех же данных по культурному потреблению плюс к этому набору вопросов?
Михаил Соколов: У нас будут те же шкалы и некоторое количество новых.
Вопрос: Вопрос по названию лекции. Там в конце было «социальная революция». В чем состоит эта революция? Что вы имели в виду?
Михаил Соколов: Я имел в виду определение из книжки про социальную революцию, где она представляла собой изменение классовой структуры. В данном случае это просто изменение экономического неравенства, сопровождаемое значительным перераспределением экономических шансов или возможностей между ранее существующими группами.
В этом смысле перестройка и последующие экономические реформы, безусловно, были социальной революцией. Они не сопровождались насилием, которое есть внешне видимый образ революции, но по своим последствиям они были серьезнее, чем значительное количество каких-нибудь патримониальных революций, которые меняют инкумбента, меняют доминирующие кланы, но не меняют принципиальный спрос на распределение и перераспределение богатства. В этом плане перестройка и последующие реформы, конечно, были социальной революцией.
Борис Долгин: Можно ли к первым слайдам, где теоретические положения, пройтись по ним очень быстро, в режиме того, что подтвердилось в ходе исследования, а что не подтвердилось?
Михаил Соколов: Проще всего с этим, потому что исследование было направлено в эту сторону, и да, все данные показывают, что статус здесь выглядит совершенно автономным. То есть, экономическая структура меняется, социальное неравенство меняется, доминирующий класс – это Чубаров, или все хотя бы в это верят, и ничего не происходит с традиционной культурностью, она сохраняет свой ореол. Выходит ли он из употребления? Тут нужно больше динамики, потому что 20-летний отрезок не очень длинный, но на уровне этих 20 лет мы не видим никакой тенденции к стиранию границ между образованными и необразованными, мужчинами, женщинами и всеми остальными.
Ни индивидуализации мы не видим, ни какой-нибудь экспансии, унифицированной культуры, если понимать под ней выпадение более редких культурных форм, потому что классическая музыка была культурным меньшинством. Если бы массовая культура распространилась, люди, которые помнили дорогу в Консерваторию, должны были исчезнуть. Их не стало меньше, а может быть, стало даже больше. По крайней мере, в течение последних 20 лет, в этом плане изменилось мало или почти ничего не изменилось.
Применительно к тому, как работает культурный капитал: главный способ проверить, может ли он быть выражением легитимности, – это посмотреть на то, насколько люди осознают его функционирование. То есть для того, чтобы он работал, как источник легитимности для какой-нибудь группы, необходимо, чтобы существовало некоторое количество теории и теория о теориях. Некоторые люди должны думать, что близкое знакомство с «высокой» культурой сигнализирует об исключительных личностных достоинствах. Или они хотя бы должны думать, что другие люди так думают. Или они должны думать, что другие люди думают про других людей, что другие люди так думают, потому что, если я думаю про другого человека, что я-то лично знаю, что человек, который не читал Пруста, ничем не хуже человека, который читал Пруста. А может быть, даже и лучше. Но я знаю, что большинство людей вокруг нас думают по-другому. Если другой человек не способен среагировать на ожидания окружающих, то, даже если он сам по себе и неплохой, он слабоват. И социальных шансов у него немного.
Поэтому, если я думаю про других людей, что они как-то так думают, или хотя бы другие люди про других людей, то тогда в любом случае я буду смотреть на не читавшего Пруста некоторым образом сверху вниз. А легитимность нельзя представить без существования каких-то сложных теорий про культурный капитал и без довольно высокого уровня рефлективности. И то, что мы видим – эти молодые люди, которые инвестируют в культуру больше, чем старшие люди, которые пытаются осваивать классический канон – очень хорошо сюда укладывается.
Два основания – легитимность и социальные сети – не обязательно противоречат друг другу. Все согласны с тем, что в социальных сетях культурный капитал работает. С теми людьми, с которыми нам есть, о чем поговорить, нам легче, проще, наши связи образуются, культурный капитал является коммуникативным ресурсом или своеобразным «клеем». Причем, он работает вне зависимости от того, считаем ли мы эту вещь хорошей. Точно так же с людьми, с которыми хорошо поговорить о рыбалке, если она нам нравится, гораздо легче поговорить, чем с людьми, которым она не нравится. Кстати, в новом опросе мы узнаем, что является антонимом. Очень интересно, сможем ли мы найти культурную активность, которая растет в то время, когда сокращается драмтеатр.
Поучаствуйте в составлении анкеты: что является антонимом человека, который делает Х, где Х – активное времяпровождение вне дома. Мы, скорее всего, не застанем его в Мариинке, очень удивимся, если узнаем, что человек, который это делает, слушает классическую музыку. Так способ проведения досуга –? Шоппинг, спорт, физическая активность.
Мы спрашиваем про занятия спортом, да. Есть небольшие сомнения, потому что, если мы берем западную ситуацию, они, скорее всего, будут коррелировать. Здоровый образ жизни, некоторые формы спорта – что-то типа бега трусцой – скорее, будут сопутствовать Марселю Прусту, чем наоборот. Но мы попробуем про это спросить. Еще варианты? Спрашиваем – да, гости. Обобщенная «высокая культура», Пруст и драмтеатр пойдут рука об руку.
Мы верим в это и думаем, что обнаружим. Моей ставкой были шашлыки – они, вообще, кажутся мне угрозой экологической безопасности России, потому что ничто не ведет к такой гибели лесов, как весенние шашлычки. Мне почему-то кажется, что они
сыграют свою роль, но посмотрим. Массовые гуляния? Наверное, да, пожалуй.
Я начал отвечать на какой-то другой вопрос, а в итоге ответил на тот, который сам себе задал. Но, если можно еще вспомнить, с чего я начал, я туда вернусь.
Борис Долгин: Что же, спасибо большое!