«Политико-правовая машина превращается в машину смерти». О необходимости разделения авторитета и власти

Дата:
15.07.2020
Организатор:
Факультет политических наук; Центр «Res Publica»
Рубрика:
Публикации в СМИ

Продолжаем серию публикаций Олега Хархордина «К вопросу о власти и авторитете в России». В прошлой статье речь шла об устройстве смешанных режимов Венеции и Византии, залоге их устойчивости и конкуренции Москвы и Новгорода за титул Третьего Рима. Перед тем как перейти к ответу на вопрос об опасности царства, обратимся к теории чрезвычайного положения.

 

Политико-правовая машина превращается в машину смерти. О необходимости разделения авторитета и власти

К вопросу о власти и авторитете в России. Часть 2

 

Энтони Калделлис в своей теории «чрезвычайного положения», которое византийский император являет самим своим существованием и в котором иногда может оказаться византийский народ, опирается на книгу итальянского философа Джорджо Агамбена, которая подробно разбирает механизмы этой чрезвычайщины. Конечно, Агамбен писал о stato di eccezione (англ. — state of exception) не для того, чтобы погружаться в детали жизни Византии. Его интересовала генеалогия того состояния, в которой часто оказываются современные демократии — так, в формально-правовом отношении, Гитлер не вводил некий «тоталитаризм», а лишь правил 12 лет в рамках «чрезвычайного положения», которое он ввел почти сразу после прихода к власти в 1933 г. Немецкое формально-демократическое государство при Веймарской конституции вообще прибегало к провозглашению чрезвычайного положения около 250 раз в 1920–30-х гг., то же делало французское правительство в 1920–30-е гг. Это позволяло немецкому правительству Брюнинга бороться, например, с угрозой коммунистической революции, а правительству Даладье — решать другие мобилизационные задачи (Агамбен 2011: 9, 25, 28).

Книжку свою Агамбен написал, когда после особого военного приказа президента Джорджа Буша-мл., подписанного в ответ на террористические атаки 2001 г., появились новые «военные комиссии» с чрезвычайными полномочиями по задержанию воюющих против Америки и целые категории людей типа заключенных на военной базе в Гуантанамо, не имеющих четкого юридического статуса, а потому и права апелляции и защиты их адвокатами. Их называют detainees, «задержанные». Они и не военнопленные по Женевской конвенции, но и не арестованные в соответствии с каким-либо внутренним американским законом. Агамбена, конечно же, волновало то, что количеств таких чрезвычайных полномочий у западноевропейских демократий растет: сначала некоторые права человека в 2000-е гг. начали ограничивать ради борьбы с террористической угрозой, а в 2020-м даже базовые права типа свободы передвижения ограничили повсеместно в Европе ради борьбы с коронавирусом. Откуда взялся этот механизм чрезвычайщины, который обеспокоенным философам вроде Агамбена кажется провозвестником худшего нового мира, где все больше и больше нашей жизни может подчиняться и давиться режимом ЧП?

В поиске истоков «чрезвычайного положения» Агамбен отматывает ⁠историю назад до периода ⁠появления в Риме цезарей, т. е. начинает с того периода, ⁠который обычно мы называем в школе «Рим периода республики», но ⁠в терминах этого эссе будет точнее сказать — периода ⁠res publica в виде смешанного ⁠правления. Консулы были тогда монархическим элементом в нем, Сенат — аристократическим, народные трибуны — демократическим, они гарантировали участие плебса. Согласно Агамбену, в то время существовало представление об особой ситуации под названием iustitium, когда приостанавливались все законы и суды прекращали свое нормальное функционирование. Термин iustitium создан по модели sol-stitium, «солнцестояние», и потому iustitium означает замирание или остановку права. Он вводился в римской республике, когда или внешняя армия (например, Ганнибал), или гражданская война (например, развязанная сторонниками Гракхов) угрожали разрушить Рим до основания. Тогда по настоянию Сената провозглашалась эта право-остановка, и предполагалось, что все прежние магистраты (должностные лица, когда-либо имевшие власть — консулы, преторы, диктаторы и т. п.) с оружием в руках должны были ликвидировать эту угрозу самому существованию Рима, а власть нынешних консулов и других магистратов аннулировалась. Если и прежние консулы не действовали, то и простой гражданин мог взять судьбу Рима в свои руки, как сделал Сципиона Назика, убивший Тиберия Гракха. Итак, поводом для введения iustitium было состояние tumulti, беспорядков или того, что обещало вообще опрокинуть res publica.

Со времени Октавиана Августа, собравшего под своим крылом все виды власти (он был и консулом, и трибуном, например), император стал спасителем отечества от этих бед республики. Как мы знаем, Октавиан так и обосновывал свою власть — он res publica, раздираемую гражданской войной, спас от этого кошмара и неустроенности и вернул ей спокойствие, даже если и в несколько другой форме — так, что Сенат прекратил играть свою прежнюю роль. Одно из следствий этого стало то, что auctoritas — авторитет Сената как собрания отцов главных семейств Рима — перешел на Августа. (Слово august как и слово auctoritas, идет от глагола augere, «расти»).

Агамбен напоминает нам то, что забывает сказать Калделлис: чрезвычайное положение, iustitium, вводилось в Риме доимперского времени авторитетом Сената, а не решением консулов или народа. Потому после переноса auctoritas от Сената на императора он и стал живым воплощением права объявлять чрезвычайное положение ради спасения отечества. Отсюда и взялось право византийских императоров применять «икономию», внезаконное решение для нужд устроения Нового Рима. Когда Византийский император это делал или когда он вводил новый закон, он сам находился в состоянии, которое по-гречески можно обозначить как anomia, вне-законие или без-законие. Он сам всегда был «одушевленным законом», как мы помним, но порождая законы или исключения из них, он сам находился вне закона.

Слово iustitium, однако, со временем в имперском Риме стало означать и похороны императора. Исчезновение того, кто находился вне закона, чтобы гарантировать законы, приводило к страшной опасности: народ мог подумать, что в этот момент он тоже суверен (раз его все время заверяли в том, что императоры правят для блага народа или на благо всей politeia, т. е. республики), и воспользоваться аномией, т. е. без-законием периода пересменки императоров. В Византии это выражалось народным штурмом тюрем, выпуском оттуда пленников, уничтожением тюремных записей, покушениями на собственность. В Новгороде при смене посадников мы иногда встречаем схожее явление, называемое в наших летописях «поток и разграбление».

Надо подчеркнуть — чрезвычайное положение вводилось авторитетом Сената, а во времена Римской империи — авторитетом императора, но не властью консулов или имперских чиновников. В Риме до Цезаря консулы и трибуны обладали властью (potestas и imperium), переданной им народом, но авторитетом (auctoritas) обладал только Сенат. Октавиан Август подчеркивал немного позже, что по власти (potestas) он ненамного отличался от других магистратов, но его выделяло то, что он превосходил всех других римлян по auctoritas. На это различие auctoritas и potestas надо обратить особое внимание. В русском языке авторитет и власть могут совпадать, а могут и нет. В английском правителей могут называть authorities, так что слова стали во многом синонимичны.

Ханна Арендт, а потом и Агамбен, посвятившие свои трактаты этому различию, подчеркивали разные вещи. Арендт писала: мы забыли, что такое auctoritas. Авторитарных государств много, но это уже не имеет связи с Римом. Там auctoritas до времени цезарей означало приращение общей традиции отцов, так что каждое новое славное дело римлянина увеличивало это auctoritas. Потому и термин был произведен от глагола augere, приращивать, добавлять к основанию. Авторитет отцов-основателей Рима и традиция выглядели как бы пирамидой не с вершиной вверху (как в авторитарных государствах), а позади — в точке основания. Прирастить это основание, сделав Рим еще более великим, и пере-дать другим поколениям это великое основание для его возрастания и увеличения — вот смысл традиции, ведь tra-ditio и означает в соответствии со своей латинской этимологией пере-давание, пере-дачу, т. е. пре-дание. Отдельный человек получал смысл своей жизни, привязывая себя к этой традиции, ведь глагол religio означает по-латински «привязать снова», и, как писал историк Тит Ливий, его держит некое возвышенное чувство religio, когда он связывает свою жизнь с жизнью знаменитых предков. (Арендт 2014: 183–185) Нечто подобное мы можем чувствовать и сейчас, связывая текущие события своей жизни с судьбой России, например, с «Бессмертным полком». Ну или с тем, что Россия победила всех, включая печенегов и половцев.

Христианство, когда оно стало официальной религией империи, тоже было переопределено. Апостолы стали как бы отцами-основателями, традиция подразумевала передачу их знания Христа и его Слова из поколения в поколение, а auctoritas помог всему этому предприятию сообщить император, начиная с первого христианского императора Константина. Таким образом, категории триады «традиция, religio, авторитет» продолжали идти, как и у римлян-язычников до этого, вместе. Одна перемена после интеграции христианства в империю была фундаментальна, согласно Арендт. Если в языческом Риме раньше авторитет был посюсторонним, связан со сменяющимися поколениями отцов, чье наследие надо было прирастить, то теперь авторитет, отчасти перешедший с императоров на церковь, стал связан с потусторонним миром и трансцендентным (т. е. положенным вне этого мира) абстрактным учением. Идея ада пришла в имперское христианство из платонизма, и это имело свои последствия. Например, «люди несомненного достоинства (в их числе Тертуллиан и даже Фома Аквинский) были убеждены, что одним из райских наслаждений будет привилегированная возможность стать зрителем невыразимых мучений грешников в аду». Ну а когда революции Нового времени захотели создать свои версии прекрасного нового мира, заложив основание под новые традиции авторитета, связь их с абстрактными доктринами, находящимися вовне реальной посюсторонней жизни — особенно у Робеспьера и Ленина, привела к гекатомбам трупов (Арендт 2014: 193, 203, 212–215).

Агамбен раскрывает структуру действия auctoritas. Сам термин был чисто римским, и писавший на греческом Кассий Дион подчеркивал, что его придется каждый раз переводить разными греческими словами, исходя из контекста. В римском праве он применялся как в частном, так и в публичном праве. В частном праве он обозначал ту сторону имущественной сделки, когда она становилась полной, приобретала основание и гарантии, т. е. «прирастала» тем, что внешняя инстанция (третье лицо) подтверждала ее истинность. Сходным образом, Сенат сообщал основание и гарантии решениям консулов и других магистратов. Он сам не имел potestas (властью владели магистраты, по должности), и не владел imperium (им владел народ). В Риме времени Сципионов и Цицерона Сенат не имел право действовать самостоятельно, он только «авторизовывал», т. е. гарантировал полную силу решения магистратов и народных собраний. Он не мог инициировать действия, а только реагировал на обращения магистратов, и сам мог лишь обращаться с запросами или публиковать consultum, которые однако имели силу меньше чем приказа, но больше, чем просто совета.

Когда аuctoritas перешел от Сената к императорам, теперь они могли инициировать действия, реагируя на экзистенциально-важные внутренние и внешние вызовы для их politeia. Однако этот авторитет в скором времени трансформировался. После становления христианства официальной религией Рима император Константин отказался от титула divus, «божественный», так как это было бы святотатством. Auctoritas императоров оказался связанным с Христом, который, как считалось теперь, дал им эту власть, даже если эта богоизбранность проявилась посредством выборов армией и народом и аккламацией. В Западной Европе со временем укрепилась доктрина двух мечей, начавшаяся с послания папы Геласия императору Анастасию в 494 г.: папа осуществляет духовный авторитет, император или король — светскую власть. После коронации императоров сначала франков, а потом и (западной) Священной Римской Империи эта доктрина нашла свое выражение, например, в послании папы Иннокентия III: светские князья, конечно имеют власть (potestas) избирать императора, но авторизовывать этот выбор (auctoritas) может только католическая церковь в лице своего предстоятеля, как наследника св. Петра. (см. Марей 2017: 49–59). (Кстати, именно этот папа авторизовал поход на Иерусалим, закончившийся вместо этого разграблением Константинополя.)

А в Восточной Римской империи? В Новом Риме Юстиниана мы находим эдикт 530 г., который гласит, что potestas римского народа теперь передана императору, a imperium (военная власть) передана ему «небесным величеством», так как император избран deo auctore, по божественной авторизации. Народ, передав императору potestas и imperium, «поставил его выше закона, и этим дано строго-правовое обоснование неограниченной императорской власти; но императорская власть, в интересах правопорядка и из уважения к закону, сама добровольно подчиняет себя закону и объявляет его для себя обязательным» (Вальденберг 2016: 355, 357, 401). Однако, как мы знаем из Калделлиса, авторизация императора Богом позволяет ему, когда очень надо, нарушать законы в случаях особой необходимости.

Проблема возникает, согласно Агамбену, когда auctoritas и potestas становятся не взаимодополняющими, а концентрируются в одних руках, как это произошло на какое-то время в череде тираний после Октавиана Августа и возродилось в «чрезвычайном положении» в Германии 1933–45 гг. Когда авторитет и власть не разведены между Сенатом и магистратами или духовной и светской властью, то единый обладатель и auctoritas и potestas может вводить чрезвычайное положение по своему желанию, и «политико-правовая машина превращается в машину смерти». (Агамбен 2011: 120–121, 134)

В следующей части мы попробуем взглянуть глазами Агамбена на политику опричнины Ивана Грозного.

 

Изображение: Император Юстиниан и его свита. Базилика в Равенне. Roger Culos / Wikimedia Commons