О своих и чужих в ленинградских компаниях. Отрывок из выступления Николая Вахтина

 
25.11.2021
 
Факультет антропологии
 
Николай Борисович Вахтин
 
Европейский в медиа

Профессор факультета антропологии Николай Вахтин выступил с докладом на Международной конференции «Вокруг Бродского: неподцензурная литература Ленинграда 1950–70-х годов». «Фонтанка.ру» опубликовала часть этого выступления.

Приводим ее:

 

… В качестве эпиграфа можно было бы взять знаменитое «Наши люди в булочную на такси не ездят!» – если бы в фокусе моих рассуждений не были совсем другие «наши люди», совсем не те, которых имела в виду героиня гениальной Мордюковой.

… Меня попросили рассказать про моего отца Бориса Вахтина, и мне в голову немедленно пришла эта тема. Почему? Наверное, от противного: от принципиальной «беспартийности» отца. И я не имею в виду нечленство в КПСС — это понятно, иначе и быть не могло. Я имею в виду когда-то вскользь брошенную им — с легкой улыбкой — характеристику своего коллеги и друга: «Он — человек партийный»: отец хотел сказать, что для того все люди делятся на своих (которым многое можно простить) и чужих (которые заведомо мерзавцы и негодяи, и которые просто не берутся в расчет: их как бы не существует).

… это разделение на своих и не своих было исключительно важно в тогдашнем Ленинграде. Вот Яков Гордин в статье «Память и совесть, или Осторожно — мемуары!» вспоминает случившуюся в его молодости драку, описанную несколькими мемуаристами, и объясняет, что же они тогда не поделили:

«…наши хозяйки… совершили довольно распространенную ошибку: они пригласили людей из двух разных компаний. Насколько я помню, в адвокатской квартире присутствовали, кроме Довлатова, Сосноры, Игоря Смирнова, автора этих строк и еще двух-трех наших приятелей, три-четыре молодых человека, мне вовсе не знакомых. Не знаю, как сейчас, а в те времена это приводило по мере распития спиртных напитков к неизбежному напряжению. Не помню непосредственного повода — быть может, и в самом деле это было вызывающее поведение спортивного, крепкого, любившего подраться Сосноры, — но не по отношению к ʺсионистамʺ, а к ʺчужимʺ».

Статья Гордина, конечно, не об этом, но мне как раз этот абзац понадобился: про чужих в компании.

Вот история совсем другого свойства. Андрей Битов вспоминает, как его первую книгу (опубликованную в 1963 году) вдруг похвалил некий вполне одиозный Ермилов.

«И я попал под прицел нашей либеральной части: “Ах, Ермилов про него хорошо написал?” И я сразу стал плохим… Каждый испытал на себе что-то подобное. Эту скрытую партийность нашего либерализма. <...> Человек, который видит, что все это вполне уравновешено –– [Битов, я думаю, имеет в виду уравновешенность добра и зла, примерно по Солженицыну: граница между добром и злом проходит по сердцу каждого человека, а не между разными группами людей с разными взглядами — так вот, продолжаю цитату] –– находится в безнадежном положении, поскольку вы никому не принадлежите. Вас не любят и те, и другие. Хранить независимость и свободу — это абсолютно недопустимая вещь. Она вызывает ненависть всех». (Постскриптум. В книге «Ожидание осени». Эксмо: 2021. С. 177.)

Если в первой истории — гординской — они не такие, как мы, и поэтому мы будем их бить, то во второй — битовской — я не такой, как вы, и поэтому вы будете меня бить.

Видимо, эта болезнь для России старая, чтобы не сказать хроническая. В конце 1880-х годов народоволец Лев Тихомиров, к тому времени уже сильно разочаровавшийся в революционных идеалах юности, раскаявшийся в своих поступках и подавший Александру III прошение о помиловании, писал Владимиру Бурцеву: разница между мною и товарищами – не во взглядах, не в мнениях и не в идеалах; разница — в том, что я открыт для всех людей, а они замкнуты в свой кружок, который с годами все более съеживается. Конечно, это пишет эмигрант, а в эмиграции эти особенности русской жизни проявляются особенно резко, но ведь и мы в 1970-е годы были чем-то вроде эмигрантов, пусть и внутренних…

Еще в середине XIX века Герцен в «Письмах из Франции и Италии» называл эту ожесточенную партийность «демократическим православием» и писал о революционерах, и прежде всего об эмигрантах:

«У них учреждена своя радикальная инквизиция, свой ценз для идей; идеи и мысли, удовлетворяющие их требованиям, имеют права гражданства и гласности, другие объявляются еретическими и лишены голоса... Против бунтующих идей является демократическая цензура, несравненно более опасная, нежели всякая другая <...> Цензура демократическая губит нравственно, обвинения ее раздаются не из съезжей, не из прокурорского рта, а из дали ссылки, изгнания, из мрака заточения; приговор, писанный рукой, на которой виден след цепи, отзывается глубоко в сердцах, что вовсе не мешает ему быть несправедливым».

* * *

По каким признакам определяли «своих»? Наверное, в первую очередь по речи: о чем человек говорит, как и что он говорит, какие анекдоты рассказывает, какими цитатами пересыпает свою речь… Человек, обсуждающий в компании новость, услышанную по телевизору или радио, — не свой. Человек, верящий телевизору, — не свой, а пересказывающий новости, услышанные по радио, — может оказаться своим, только торопиться нельзя: нужно проверить его по другим критериям, поскольку он вполне может оказаться провокатором. Человек, читающий газету «Правда», —  скорее всего, не свой: свои читают «Литературку», в крайнем случае «Известия».

Ну, про цитаты в речи как маркеры своих и чужих — можно было бы отдельную конференцию сделать. Мне было 22 года, когда я пришел в аспирантуру в то, что сейчас Институт лингвистических исследований; я был самым младшим в отделе, и довольно быстро выделил там одного человека, лет на 15 старше меня —  выделил, потому что он чуть ли не в первом разговоре со мной процитировал Стругацких. Я подхватил и продолжил цитату — и мы на много лет стали друзьями.

Мы достигли в этом искусстве мгновенного опознания своих почти виртуозности: как Кювье по косточке, по одной фразе определяли — свой или нет. Свои читали «Новый мир» и не читали «Наш современник». Свои в споре Астафьева с Эдельманом были на стороне Эдельмана — и неважно при этом, читали ли они обоих. Если нужно было выбирать между Керенским и Корниловым — свои выбирали Керенского, и не спрашивайте меня, почему, я уже не помню. Если нужно было выбирать между Солженицыным и Сахаровым —  свои выбирали Сахарова. А какие-то другие свои — наверное, выбирали Солженицына. В знаменитой паре: кто кого испортил — дурной марксизм испортил прекрасный русский народ или дурной русский народ испортил прекрасный марксизм — свои выбирали… ну, тут тоже по-разному. Любить допускалось, как сказал мне много лет назад один мой друг, раннего Маяковского и позднего Мандельштама, и ни в коем случае не наоборот; и я поверил, естественно. Извиняет нас обоих разве что то, что было нам тогда лет по 17…

От кого мы отграничивали себя? От партийных и официозных? Наверное, но не только. Ответить непросто: «свои» — самостоятельная категория, не совпадающая ни с какой другой характеристикой, ни социальной, ни политической. Своим мог быть член КПСС — как исключение, особенно если он детский друг кого-то из несомненно своих и просто «был всегда»: его принимали, хотя и не без оговорок: ну, не повезло человеку…

Я задумываюсь сейчас: зачем это было нужно? Да, это во многом нас спасало: мы знали, кому можно довериться, а кому нельзя. Конечно, никакой гарантии не было — но были основания считать NN порядочным человеком, а MM — непорядочным, и это было уже много. Это был способ выживания, способ сохранения не столько себя, сколько возможности делать свое дело.

Георгий Федотов пишет об «умственном консерватизме» русской либеральной интеллигенции: «Весь смысл этой секты в хранении чистоты и ʺзаветовʺ. Кодекс общественной этики вырабатывает систему запретительных норм, необходимых, чтобы сохранить дистанцию перед врагом…». Вот-вот: дистанцию перед врагами.

Были, конечно, и внутри своих разные группы — с тонкими различиями, едва заметными оттенками. Тут было очень важно пристальное вниманием к словам: если ты говоришь что-то, чего я бы не сказал, — ты чужой. Если твоя позиция хоть капельку отличается от моей — ты чужой.

Мы свои — поэтому мы думаем и говорим одно и то же. Мы говорим и думаем одно и то же —  поэтому мы свои. Это очень удобно, когда кругом мрак. Это позволяет найти своих, или убедиться, что собеседник —  чужой, отделить свой уютный мир, где все думают одинаково, от внешнего и враждебного, где все думают не так, как мы.

* * *

У этого деления мира на своих и чужих есть светлая сторона: оно помогало жить, помогало — попросту — остаться на свободе (хотя и не всегда и не обязательно). Но у него есть и темная сторона.

Когда примерно в 1987 году стало «можно» говорить, писать и печатать все, что думаешь — этот механизм разделения мира на своих и чужих никуда не делся. Наоборот, окреп, потому что стал гласным. И мы стали общаться открыто. В печати. На митингах. На собраниях. И тут же выяснилось, что люди разные. Даже свои — разные. И думают они по-разному. И говорят разное. Но мы, привыкшие к единомыслию — как могли мы это перенести? И довольно быстро те, кто сохранил эти принципы — разбились на группы, потом на группки, потом… потом остались в одиночестве.

Эта мысль: если ты думаешь и говоришь не так, как я, — ты враг или в крайнем случае просто негодяй, увы, осталась, и не позволила нам услышать друг друга, не позволила нам объединиться.

Да, я думаю, что катастрофическая неудача демократически избранных органов власти в Ленинграде в начале 1990-х годов отчасти этим и объясняется. И я очень надеюсь, что следующее поколение сумеет не совершить этой ошибки, и что проза и публицистика Бориса Вахтина и поэзия Иосифа Бродского им в этом поможет.

 

Оригинал материала доступен на «Фонтанке.ру».